Шрифт:
Когда поднялись к церкви, остановились. Было тихо кругом. Только Иван Сергеич громко, дышал всем нутром.
– Забрался всё же, – улыбнулся он на обращённые к нему взгляды и закашлялся своим мокрым кашлем, сотрясающим всё его большое тело.
Вера разглядывала церковь, задрав голову и придерживая рукой шапочку. Церковь была белёная с облезлыми стенами. Над самым её входом была выложена старинными золотыми буквами надпись. Вера только что попыталась её разобрать, как Саша стал ей шептать в самое ухо:
– Маленький был, никак не мог прочитать, что там написано. А потом оно само как-то прочиталось: «Вера без дел мертва есть». Видишь, вон там буквы «т» нет? Отвалилась. Видишь?.. Ты не бойся, «Вера» – это не про тебя.
Пошутил он неловко и понял это, и снова покраснел, но Вера понимала его состояние, понимала, что это из-за неё, и глаза её понимающе улыбнулись. Когда Иван Сергеич отдышался, посовещались и решили: если уж идти, то идти всем, и стали подниматься по ступеням. Со снежного яркого света вошли в темноту здания. Длинный пустой коридор вёл к тяжёлой двери, за толстыми стёклами которой мерцали огоньки. Слева в стене была небольшая ниша, и там стояла скамейка. Теперь она была пустая, а тогда на ней стоял гроб с бабушкой. И Саша невольно вспомнил и бумажные цветы, и торчащий из них углом белый платок над невидимым лбом, и потемневший чужой нос. И ему стало не по себе, как не по себе было и тогда, когда она там стояла.
Саша потянул на себя огромную дверь, и она открылась со звуком собственной тяжести. За дверью стоял сладковатый церковный запах. Народу почти никого не было, у входа на лавках было несколько тёмных старушек. Как показалось Вере, все они посмотрели на неё из-под своих чёрных платков. А та, которая не посмотрела, что-то шептала себе под нос, часто-часто что-то пережёвывая своими старческими пустыми щеками. Своей сухой рукой она доставала это «что-то» то ли из мешка, то ли из сумки, валявшейся у её ног, и таким же быстрым движением, каким крестилась, отправляла себе это в рот.
Оля и Юля совершенно одинаково вытаращили глаза и, озираясь по сторонам, жались к матери. Саше было забавно наблюдать за ними. Было уморительно, когда их напугал неестественно высокий голос, зазвучавший вдруг где-то справа, за расписными столбами. Потом ещё и хор запел, и они обхватили мать руками с разных сторон. Саша хотел показать на них Вере, но та рассматривала что-то вверху, под сводами, и он отыскал глазами отца. Иван Сергеич покупал возле деревянного прилавка свечки, целую горсть. И делал, видимо, что-то не то, потому что сзади за рукав его дёргала мать, махала на него рукой и ругала его одними губами, без звуков. Благообразная женщина в чистом платочке взяла у отца деньги и подала ему чёрную книжку, отерев её предварительно рукой, как если бы обложка у книги была мокрая. Иван Сергеич потряс книгой в воздухе.
– Библия это, – отвечал он матери во весь голос. – Раньше в каждой приличной семье была. Хочешь сказать, я себе на Библию не заработал?!
И он закашлялся на всю церковь, а Полина Ивановна махнула на него рукой и отошла к Саше.
– Деньжищи-то какие отвалил, – сказала она Вере шёпотом. – Чёрт. Как есть чёрт.
Вера не отвечала, но Саша успел заметить её глаза, весело блеснувшие в тени пушистых ресниц.
Когда они поставили свечки и обратно вышли на свет, светом так резануло по глазам, что они невольно сощуривались в щёлочки. И, совершенно неожиданно для себя, Саша испытал странный внутренний толчок и за ним очень сильное и совершенно дикое чувство, как будто всё внутри ахнуло и обрушилось куда-то. Это чувство было настолько странным, что он невольно огляделся кругом. Всё везде было как всегда, всё было таким, каким и должно было быть. И вместе с тем во всём этом обычном было что-то ужасное. Ужасным было то, что всё именно так, а не как-нибудь иначе. Сама эта вечная и ничем непреодолимая обычность и была ужасна. Он почувствовал, что то положение, в котором он находится, самое ужасное положение, в какое только можно попасть. И выхода никакого из этого положения нет и не может быть. «Нелепость какая. Всё, что знаю, я знаю в этой жизни, об этой жизни, для этой жизни. И всего этого не будет. Меня не будет, и всего этого не будет. А что же будет?» На его счастье, странное чувство, которое он испытал, насколько было сильным, настолько же быстро и прошло. Но тяжёлый осадок оставался, и он подумал, что это на него церковь так подействовала. А может быть, это было оттого, что похороны вспомнились. «И этот нос ещё». Было тоскливо. Тоскливо, потому что перед ним был опять тот же снег, тот же серый забор из ломаных горбылей, мимо которого они шли, еловые иголки и мусор от шишек под ногами, какие-то ветки и ягоды рябины в снегу. И зачем-то среди всего этого – он. Один. И смерть. Которая и для него тоже. «И торчащий нос». Саша посмотрел на Веру, и она уже не казалась ему такой безупречно красивой, как ещё несколько минут тому назад. И её шарф с бумбончиками показался ему каким-то дурацким. Он не верил себе и жадно вдыхал морозный воздух. «Что это такое? Что же это?» Определённо он кого-то за что-то ненавидел, ни с того ни с сего… Но, никогда и ни за что нельзя было поддаться этому наваждению. «Это как дурнота: что-то вроде сердцебиения или головокружения».
Они уже вошли в кладбищенские ворота и стали пробираться через запутанный лабиринт оград к бабушкиной могиле. «Ведь не случилось же ничего. Ровным счётом – ничего. Как с утра всё было, так и есть. Куда меня несёт?» Но его действительно несло, Вера представилась ему вдруг так, как ему могли представляться другие женщины, во всём своём неприкрытом, животном виде. Это было нормально по отношению к другим, но это было невозможно по отношению к ней. Он наблюдал за ней сзади. Наблюдал, как она избирательно вышагивала по снегу своими высокими каблуками. Нужно было прикладывать усилие, чтобы не дать волю приходившим в голову в разным грязным представлениям. Его передёрнуло. «Ну, оглянись же, посмотри на меня», – молил он её мысленно, стараясь представить себе её светящиеся под пушистыми ресницами глаза, убеждая себя, что она не такая, что он её по-настоящему любит, но она не оборачивалась. Изящно изгибаясь всем своим стройным станом, она вместе со всеми настоятельно пробиралась вперёд. Её движения казались ему неестественными и деланными. Наваждение продолжалось.
– Вот они, могилки-то, —проговорил вдруг над самым ухом отец, изменившимся от переполнявших его чувств голосом. – И мои все тут. Все, Санька, тут. Куда от них!
Саша сначала даже не понял, о чём это он, но от тона, с которым это было произнесено, его покоробило.
– Ну, здравствуй, мамуля, – Полина Ивановна коснулась рукой снега и поцеловала крест на могиле. – Вот уж и годик ты тут. Пролежала… Одна…
Слёзы потекли у неё по щекам. Услыхав её слова, старик как-то вдруг решительно и безнадёжно махнул рукой, повернулся и пошёл обратно. Остальные молчали. Полина Ивановна перекрестилась, положила перед крестом яблоко и конфет, рассыпала по снегу зерно. Какое-то время постояли неподвижно и в полном молчании, а потом пошли догонять деда. Дорогой встретили Клавдюху. Она с достоинством поздоровалась и сделала вид, что идёт по своим делам. Но когда её позвали помянуть Тамару Дмитриевну, она обрадовалась и затараторила:
– А я и гляжу, словно в церкву пошли. Собрались-коли, значит. Хорошо! А я и не придумаю: позовут – не позовут, обедать – не обедать. Хорошо, не стала, а то бы теперича куда. Тоже ведь думала дойти до могилки-то, да не пришлося, прости господи. Ноги-то, проклятые, всё больше не ходют.
VI
Стол накрыли в передней. Когда все наконец расселись, Иван Сергеич поднялся из-за стола, и жестикулируя перед собой рюмкой, сказал несколько слов о покойной тёще. Клавдюха всё время поддакивала ему головой, а в конце прослезилась и утёрлась концами своего платка. Выпили за помин души не чокаясь и закусили. Потом ещё выпили, ещё закусили и понемногу разговорились. Один старик не принимал в разговоре никакого участия. Он по-старушечьи часто жевал и каждый раз, перед тем как отправить себе что-то в рот, сильно жмурил глаза и супил брови.