Шрифт:
А если вы придете вдвоем ко мне в гости, я налью вина и тебе, и твоему партнеру — сухого белого — и вскрою для каждого его ломоть сибаса так, как это делал официант в Европе, плоской лопаточкой, а про себя подумаю: «Лучше уж это, чем ничего. По крайней мере, он под моей крышей».
Будет так странно смотреть, как вы с Мод коситесь друг на друга со смутным наитием людей, которые не вполне поняли, что их смущает, — а к истине лучше не подступаться. Кончится тем, что вы заговорите о том о сем, нащупаете тоненький слой чего-то общего. И нам будет так хорошо вчетвером, так естественно, познакомившись на теннисном корте, встретиться за ужином — мы даже забудем задаться вопросом, почему это происходит сейчас, а не два года назад.
Но и эти фантазии испаряются. Слишком они домашние, уютные, долго мой рассудок их не выдерживает. Приятнее думать про секс. Вот только мне не хочется думать про секс, больше не хочется видеть тебя обнаженным — я больше даже не смотрю на тебя обнаженного, не хочу радоваться тому, что вижу, а потом ловить себя на мысли: «Вот сюда ложатся губы его партнера по ночам, когда они остаются одни». И — да, я все еще радуюсь. Обнаженным я тебя не видел уже много месяцев, хотя каждое утро ты обнажаешься у меня на глазах. Я не смотрю — точнее, смотрю, но не вижу.
На днях я разглядел у тебя на бедре синеватый шрам. Раньше я его не замечал. Раньше я видел бинт, потом -другой, поуже, а потом даже не заметил, когда ты его снял окончательно. Из-за этого шрама мне тебя сделалось жалко, захотелось к нему прикоснуться, заговорить о нем, спросить, не болит ли. Но я удержался. Я глянул тебе в лицо, и это было лицо человека со шрамом на внутренней стороне правого бедра. Он делал тебя человечнее. А мне нравится твоя человечность. Захотелось тебя обнять.
Разговаривая со мной, ты улыбаешься. Я, надо думать, тоже. А потом, всего через день, ты нагнулся что-то подобрать, и он на долю секунды оказался у меня перед глазами — твой анус. Он вызвал у меня чувство, схожее с состраданием, отчасти поскольку я понял, что, взглянув на него, совершил недозволенное, отчасти поскольку впервые осознал: ты — добрый, мягкий, ранимый. Не нужно мне было глядеть. Когда я об этом думал, меня бередила мысль, что я покусился на нечто высоконравственное, укромное и очень чистое, — тот миг был сродни чему-то сверхъестественному, что, промелькнув перед глазами, лишает дара речи, отваги, уверенности в себе.
А потом, пока я отходил от случившегося, ты внезапно застал меня врасплох. Я играл на четырнадцатом корте, а ты, как всегда, на пятнадцатом, твой мяч после подкрутки упал на мою сторону сетки. Ты выкрикнул: «Спасибо!» — так у нас принято кричать, чтобы вам подкинули мяч с соседнего корта. «Спасибо» заранее, но никто на это не обижается. С первого раза я тебя не услышал и не откликнулся. Ты крикнул еще раз, вот только на сей раз так: «Спасибо, Поли».
Поли! Только тут я понял, что и в первый раз тебя услышал, но не осознал этого.
Ты крикнул не просто «Поли», а «Поли-и-и-и», — и было что-то такое дружественное, такое родное, такое интимное в том, как ты растянул последнюю гласную давнего моего прозвища, — оно разом сорвало меня с теннисного корта в Центральном парке и унесло назад в детство, ведь и дома, а потом — и в старшей школе меня все называли «Поли-и-и-и», точно так же, как ты, уменьшительно-ласкательным, полным приязни и тепла. Мальчика на той фотографии, которую я хотел тебе показать, звали Поли. И вот ты выкрикнул мое имя, даже не пытаясь сделать вид, что его не знаешь. Имя Поли существует в единственном месте: в отсканированном школьном фотоальбоме в сети. Неужели ты искал меня в интернете?
После того как ты так произнес мое имя, на меня нахлынуло нежданное счастье. Все, что я чувствовал, вся та близость с тобой, которой я искал, с самого начала была совсем рядом, вот только я ничего не видел — наверное, потому, что гордыня, страх и плотское желание застили мне глаза. В твоих устах имя мое неожиданно приобрело новый тембр, новый звук — свой подлинный звук. Я едва не уронил ракетку, не прислонился к сетчатому ограждению корта — как это делают, когда совсем выдохнутся и надо перевести дыхание, — и не заплакал. Я отвлекся от игры, чтобы подкинуть тебе мячик. А потом ты улыбнулся и сказал еще раз: «Большое спасибо, Пол» — как будто мое прозвище было оговоркой, от которой ты решил отречься.
И все равно я чувствовал себя мальчишкой, который долго преклонялся перед старшеклассником — и вот в один прекрасный день, на переменке, тот просит его сбегать в ларек за сигаретами. Это не побегушки, это — привилегия. Вот и мне даровали привилегию. Ты произнес мое имя, вознес меня на новый уровень. Как будто засунул руку в мой открытый шкафчик, схватил яблоко, которое я припас перекусить, и сказал: «Я беру твое яблоко, а ты, если хочешь, возьми мой протеиновый батончик».
В то утро, когда я закончил игру, до меня вдруг дошла одна вещь. Я никогда не спрашивал, как тебя зовут, не пытался этого выяснить. Видимо, то был способ держать тебя на расстоянии, в нереальности, никак не проявлять свой интерес.
Позднее, приняв душ и одевшись, я посмотрел и, будто бы ни с того ни с сего, сказал, что не знаю твоего имени. Возможно, сделал я это, чтобы подчеркнуть: я обратил внимание, что в то утро ты впервые назвал меня по имени, твой поступок не остался незамеченным. Ты тут же назвал свое. Я бы никогда не догадался. Не знаю почему, но я все думал, что ты — Фридрих, или Хайнц, или Генрих, или Отто. А поскольку при знакомстве так положено, я протянул руку и пожал твою. Мне понравились ощущения. Я знал, что почувствую, как от одного к другому пробежит импульс. Или, быть может, мне хотелось думать, что я это почувствовал. Тем не менее что-то я почувствовал. Я не собирался задерживать твою руку в своей, но мне этого хотелось, и я знаю — из того, что тебе хватило вежливости не отнять свою ладонь сразу, — что ты, возможно, тоже что-то почувствовал. Внезапно — и это было просто здорово — я стал старшеклассником, который посылает младшего за сигаретами. Мне понравилась твоя смущенная улыбка. И еще кое-что мне понравилось: мы поменялись ролями. А он робеет, подумал я.