Шрифт:
Я прищурилась, словно пытаясь вдеть нитку в игольное ушко, и, может, из-за этого усилия мне вдруг показалось, что на белой бумаге медленно проявляются какие-то чёрточки.
Лилиана усмехнулась, потому что уже умела играть в эту игру. От напряжения у меня потекли слёзы, я не могла отличить изображение на бумаге от тени собственных мокрых ресниц. Пришлось зажмуриться и потереть глаза рукой: когда я снова их открыла, передо мной появилась фигура смуглой девчонки с растрёпанными волосами и торчащими мослами. Меня сразу замутило, а из точки чуть ниже живота по всему телу разлилось тепло.
– Ты меня сфотографировала! Тайком! – я отвернулась. Моё лицо, когда я не знаю, что на меня смотрят, мне совсем не понравилось. Да и потом, разве я виновата, что Господь сотворил меня уродиной? Лилиана размотала ещё несколько бурых плёнок, которые тут же завились, как змеи.
– Тебе не нравится?
– Не знаю.
– Что, плохо вышла?
– Вышла хорошо, потому и не нравится.
Этой минуту назад отобравшей мяч у мальчишки, который высмеивал хромающую походку Саро, этой бежавшей без оглядки, только для того, чтобы потом внезапно остановиться, подхватить камень и выстрелить им из рогатки, этой всклокоченной черномазой обезьяной была именно я.
Лилиана едва заметно улыбнулась, но моя досада не проходила.
– Первый раз вижу свой портрет. Хотя вообще-то разглядывать себя нехорошо: пока красивая смотрится в зеркало, некрасивая выходит замуж. Так мать говорит, – я снова подошла ближе и вгляделась в снимок – и своё лицо.
Лилиана выдвинула ящик и, немного порывшись в нём, достала зеркальце на деревянной ручке. С обратной, ничего не отражающей стороны, на нас смотрело лицо тряпичной куклы с косами из бурой шерсти.
– Вот, возьми, – сказала она. Я отвела её протянутую вперёд руку, но она настаивала, и я решила взглянуть.
Пухлые губы, не такие, конечно, как у Лилианы, но уже не детские, глаза, как два узких продолговатых листа с двумя маслинами посередине, не слишком длинный, но прямой, без горбинки, нос, густые брови. Мать солгала: я вовсе не была уродиной.
– Мне нужно идти.
– Это подарок, – непреклонно заявила Лилиана, не отрываясь от плёнки. Украдкой сунув зеркальце за пояс юбки, словно мать и впрямь могла меня видеть, я сделала пару шагов в сторону двери, но потом вернулась и снова уставилась на девчонку, смотревшую на меня с висящего на прищепках портрета. Теперь она уже не казалась мне настолько чужой.
– Зачем ты меня сфотографировала?
Двумя тонкими пальцами, такими непохожими на мои, смуглые и узловатые, как корни магнолии, Лилиана схватила меня за руку:
– Пойдём покажу, – выдохнула она и повела меня в тёмный кабинет без окон. Вдоль стены штабелями стояли большие коробки, набитые другими фотографиями: вот Лилиана играет со белобрысой куклой, вот мясник Джеппино Кьянчер точит ножи у себя в лавке, вот трое замызганных парней целятся из духового ружья в женщину на балконе, вот снимает облачение приходской священник, вот идут, опустив глаза, две девушки, а за ними парень, сложивший губы трубочкой, будто собираясь присвистнуть, вот мы вдвоём возвращаемся домой после школы. Мне показалось, что на одном снимке в кадр попал отец. А может, это был просто какой-то крестьянин, уходящий вдаль, навстречу закату.
– Это всё отец наснимал, – сказал Лилиана. – Он время от времени отправляет их в газеты, где платят за фотографии.
– Но ведь таких лиц тысячи! – удивилась я. – Что в них красивого?
Среди портретов крестьян в дырявых башмаках и женщин в черных платках нам попался снимок лежащего прямо посреди улицы человека, прикрытого белой простыней с тёмным пятном посередине, из-под которой торчали только ботинки. Пятно выглядело совершенно чёрным: на фотографиях ведь нет других цветов, их приходится додумывать. А следом обнаружился другой снимок, с тремя покойниками, лежащих без всяких простыней в луже чёрной крови. Я закрыла глаза руками:
– Фотографировать мёртвых – кощунство!
– Отец фотографирует жизнь, а в жизни бывает всякое. Даже такое, чего и видеть не хочется.
– Теперь мне точно пора, – пробормотала я. В крохотной комнатушке стало слишком жарко. Тщеславие – порождение дьявола, без устали повторял голос у меня в голове.
9.
Когда я вернулась, матери дома не было: ушла сидеть над усопшим, отцом нашего соседа Пьетро Пинны, скончавшимся накануне в возрасте восьмидесяти пяти лет. Правила похорон таковы: одеться в чёрное, выразить соболезнования, плакать настоящими, неподдельными слезами. Её всегда звали помолиться, если кто в городе умирал, поскольку она ухитрялась предаваться искреннему отчаянию даже над покойником, которого до того дня в жизни не видела. И возвращалась потом посвежевшей, словно купалась в этих причитаниях.
Я заперлась в комнате, приподняла доску в изголовье кровати, чтобы спрятать Лилианино зеркальце, и тут мне под руку попался тюбик помады. Сняв колпачок, я покрутила нижнюю часть, пока не показалось несколько миллиметров ярко-красной массы. На всякий случай прижалась ухом к двери, чтобы понять, не идёт ли кто, и, глядя на своё отражение, выпятила губы, чуть втянув при этом щёки, как кинозвёзды в рекламе. Провела разок помадой – губы мигом покраснели, – потом ещё... Помада щекотала кожу, и в животе снова стало тепло. Теперь посреди тёмного овала лица выделялся только рот, словно втянувший в себя все прочие черты. Мой ли он? Моё ли лицо окружено простой деревянной рамкой? Я чуть вздёрнула подбородок, прищурилась и коснулась зеркала губами. По телу пробежал холодок, и я, застыдившись, отдёрнула руку. На стекле осталось яркое, слегка расплывшееся по краям пятно в форме сердца. И тут же низ живота кольнуло острой болью, пронзившей меня до самого хребта: будто кровь вскипела в кишках. Вот они, адские муки, догадалась я. Должно быть, это ребёнок проскользнул мне в утробу, чтобы я забеременела, как Фортуната, и теперь меня придётся в спешном порядке выдать замуж прежде, чем малыш родится.