Шрифт:
— Пап, а здесь что? — тихо спросил он отца.
— Это школа, — отец оглянулся, посмотрел долгим взглядом в тёмную глубину, лениво и равнодушно дышащую у них за спиной.
— Школа? В смысле?
— До Закона не было никакого интерната, это его уж после организовали. А раньше были просто школы. По одной на несколько десятков этажей. В этой я учился. И мама твоя. Странно, я уж думал, отсюда всё растащили, а оно вон как… Ну, раз власти здесь не убирают ничего, видимо, надеются однажды всё вернуть, как было.
Сзади тихонько всхлипнула очнувшаяся женщина. Кир с отцом обернулись: она уже стояла на ногах, слегка покачиваясь, и, казалось, она вот-вот упадёт, если бы не мать. Мать Кира поддерживала женщину одной рукой, а другой ласково поглаживала ту по плечу.
— Ну же, Марина, — приговаривала она. — Уж соберись, соберись, пожалуйста. Нечего расклеиваться.
— Давайте-ка, обопритесь об меня, — отец подошёл к женщине. — И пойдём потихоньку. А ты, — он кивнул Киру. — Вещи все возьми. И наши, и Маринины. Чего застыл истуканом?
В голосе отца послышались прежние недовольные нотки.
Глава 9
Глава 9. Борис
Когда-то здесь был сад.
Великолепный сад: причудливое сочетание цветов и камней. Нежно-сиреневые островки лаванды, разбавленные белоснежными звёздами эдельвейсов, и золотые гроздья барбариса в обрамлении изумрудных листьев; голубые лужицы незабудок и лохматые разноцветные астры; ощетинившийся колючками можжевельник и плотный, пряный ковёр тимьяна с вкраплениями пушистой серебряной полыни — и среди всего этого пёстрого разнотравья щедрой пригоршней разбросаны массивные валуны, серые камни, безмолвные свидетели коротких людских жизней. Серпантины дорожек, извилистые и петляющие. Журчащие ручьи, спотыкающиеся о камни и проливающиеся мини-водопадами. Круглые блюдца озёр с неземными кувшинками-нимфеями… Да, это был прекрасный сад. Сад, который умер вместе со своим садовником.
Сегодня от сада остались лишь камни да чахлый пыльный кустарник, остервенело, словно человек, цепляющийся за жизнь. И ещё — то тут, то там — ржавые остовы труб, по которым некогда подводилась живительная влага.
Борис опустился на один из валунов. Не то чтобы он чувствовал себя уставшим, но это место — уже не живое, но ещё и не мёртвое — требовало особого настроя и созерцания. А разве можно созерцать на бегу? Губы Бориса сами собой растянулись в грустной улыбке.
С тем, что осталось от сада, так и не решили, что делать. Воду давно перекрыли, а сам участок обнесли — отгородили от всего мира уродливыми пластиковыми щитами. Люди, гуляющие в парковой зоне, натыкаясь на безликий серый забор, спешили его обойти, уйти подальше, словно уныние и тлен могло коснуться и их, окутать, забрать, унести с собой. Что ж… отчасти Борис понимал их, хотя сам и не разделял такого иррационального страха. Напротив, само место ему нравилось. Нравилось даже больше, чем во времена его юности, когда здесь царило буйство красок, и кипела жизнь. Сегодня умирающий сад был едва ли не единственным уголком, где можно было уединиться, а в их муравейнике это дорогого стоило.
Борис взглянул на часы. До встречи с Анной оставалось десять минут.
Он ещё раз мысленно пробежался по событиям последних недель, перед глазами — у Бориса была отличная фотографическая память — замелькали строчки отчёта, переданного Антоном. Юноша Александр Поляков исправно докладывал обо всём, чем жило семейство Савельевых. О всех мелочах, незначительных разговорах, пересудах, анекдотах. «Удивительно старательный мальчик и так быстро на всё согласился», — Борис брезгливо поморщился. Увы, пока всё, что он сообщал, не стоило внимания. «Может, поднадавить на парня?» — подумал он, но тут же одёрнул себя. Не надо торопить события. Он, Борис, умеет ждать. Да и Антон своё дело знает. Подождём ещё. Подождём. Никто не безгрешен, даже Паша Савельев. Его лучший друг. Его единственный друг…
На самом деле копать под Савельева Борису было противно. Но иного выхода он не видел. Несколько последних лет Борис с маниакальным упорством строил свою «империю». Играл, где в открытую, где тайно. Договаривался, подкупал, обещал. Влияние административного управления росло и ширилось, и уже редко какой документ обходился без подписи Бориса Литвинова. Все подразделения так или иначе от него зависели. И по сути, единственным, до кого пока ещё не дотянулись щупальца управления, был сектор систем жизнеобеспечения. Пашин сектор. В руках Савельева была не эфемерная, бюрократическая власть, как у Бориса, но власть реальная. Ему негласно подчинялся весь энергетический комплекс, и за ним стояли военные, дремлющая, но великая сила.
Если бы Пашка согласился с доводами Бориса, и объединился с ним, они бы свернули горы. К чёрту Совет, он уже своё отжил. К чёрту! Но Пашка не соглашался. И его упёртость, его святая вера в справедливость и общее благоденствие невероятно бесили Бориса. Хотелось взять Пашку за грудки, хорошенько встряхнуть и заорать прямо в лицо: «Какая справедливость? Какая, к чёрту, Паша, справедливость? Где ты её видел, Паша?». И со всей силы приложить его башкой о бетонную стену. Чтобы этот болван очнулся наконец-то. Раскрыл глаза, оглянулся вокруг.
И потом… было кое-что ещё, что словно червяк подтачивало многолетнюю дружбу.
Память услужливо подсунула Борису слова отчима: «И запомни, Борюсик, все люди равны, но некоторые… равнее». И короткий — автоматной очередью — сухой смешок. Смешок, в котором не было ни тени веселья.
…Как же он ненавидел это всё. Ненавидел, когда отчим называл его Борюсиком. Ненавидел самого отчима, его вытянутое лицо с острым подбородком и круглыми совиными глазами, длинные, неестественно белые пальцы, которыми тот цепко впивался в его плечо. Ненавидел, когда отчим «учил его жизни». Ненавидел, потому что печёнкой чувствовал, что за этими словами, жёсткими, безжалостными, холодными, идущими вразрез с тем, чему учили в школе, о чём кричали плакаты и вещали по радио, за всем этим стояла жестокая и беспощадная правда.