Шрифт:
Выходка Чернышева меня удивила окончательно, когда он поднялся с своего места и сказал: «Господа, я и вначале и теперь видел, что майору Л нельзя было объявить чужой тайны, покуда ему на то не было позволения. Понимаю вполне это чувство». За эту справедливость я поклонился генералу Чернышеву и вышел в сопровождении Подушкина, который был так любезен, что посидел со мной на моей кровати в каземате. Двери не были заперты, и мне показалось, что он ждет чего-то, а потому я прямо ему сказал:
— Вы, верно, сидите у меня не для беседы, не дожидаетесь ли вы желез и для меня?
— Бог с вами, совсем нет, — отвечал он.
— Почему ж нет? Ведь в комитете кричали же об этом, да притом такие же, как и я, преступники, мои товарищи, ведь сидят в колодках, почему ж и мне не носить их?
— Полноте, это только было для того, чтоб вас устрашить.
— Напрасно, железа меня не пугают, немного более неприятности слышать беспрестанно этот звук, вот и все.
Подушкин, не знаю за что, брал видимое участие во мне и попотчевал табаком. Скоро скрылся.
До пасхи комитет не мог открыть, где хранится «Русская правда», и ее нашли только тогда, когда Пестель, понимая вполне свое положение — он знал очень хорошо, что его ожидает смерть, — чувствуя, что одно это запирательство его не спасет, да и опасаясь, чтоб труд его 12-летний не погиб совершенно напрасно без следа, решился указать и место, где она хранилась, и человека, который ее туда зарыл. Не помню фамилию члена. Сего человека отправили с фельдъегерем в Тульчин, и «Русская правда» появилась на свет божий, а Пестель этим признанием подписал свой смертный приговор, не изменив своим правым убеждениям до самой смерти. Комитет, видимо, торопился окончить свои работы и собирался по два раза в сутки… Много из напрасно заключенных освободили из-под ареста… Говорили, что государь намеревался отправиться в Москву на коронацию и сказал, что он не примет короны, доколе не покончит с нами.
Каждые десять дней приезжали нас осмаливать генерал-адъютанты, и, несмотря на наше дурное содержание, мы все терпели и жалоб им не приносили, Один из генерал-адъютантов, Балашов, сделал нам большую пользу. На другой же день его приезда заметна была большая перемена в обращении с нами и в самом содержании. Говорят, что он доложил государю всю истину, сказав, что находит нас всех цинготными, уставшими, опустившимися, заросшими и желающими наискорейшего окончания суда, какого бы ни было. Во избежание всего этого Балашов предложил нам ежедневно по рюмке водки, зеленого луку вволю и выбрить нас. С каким удовольствием на другой день выпил я свою порцию водки и заел зеленым луком с белою головкой. От слабости я почти опьянел и едва добрел до своей кровати.
Никогда этот простой и скромный завтрак не казался мне столь вкусен, как в этот первый раз после долгого лишения обычной привычки. И страсбургский пастет не может в обыкновенное время быть так вкусен.
Постом, в один день, совершенно неожиданно вошел ко мне священник Павел Николаевич Мысловский, высокого роста, дородный, с лицом добрым и приветливым. «Не думайте, — сказал он мне, — что я агент правительства… Мне нет дела до ваших политических убеждений… Я считаю вас всех моими духовными детьми… Со многими из ваших товарищей я познакомился, сумел снискать их любовь и приобщил их святых тайн. Пришел и с вами познакомиться», — и с этим словом протянул мне руку… С первого шага он очень мне понравился, и я с душевным удовольствием отвечал ему рукопожатием. Это был протоиерей Казанского собора Мысловский. Он сделался впоследствии утешителем, ангелом-хранителем наших матерей, сестер и детей, сообщая им известия о нас. Никогда не говорил он со мною о политических делах, но постоянно утешал надеждою на лучшую будущность и ободрял слабеющий дух мой. Я храню до сих пор глубокое уважение к этому почтенному служителю алтаря.
Наступил, наконец, и светлый праздник. Признаюсь, что я потерял счет дням и неделям, может быть, и не вспомнил бы этого великого дня, ежели б в ночь заутрени ко мне не вошел сторож и не предупредил меня, предлагая заткнуть уши, ибо надо мной сейчас будут палить из пушек, как всегда во время великой заутрени. И действительно, вскоре раздался над головой потрясающий гром, и пламя осветило мою мрачную келью… Я упал на колени и горячо молился. Из гроба я пел мысленно «Воскресение». Окошечко мое разлетелось вдребезги, и только холод, меня охвативший, привел меня к действительности…
Глава VIII
Так дожили мы до мая месяца. В одно утро унтер-офицер С пришел объявить мне, что нас разрешено водить в баню, и предложил тотчас же туда отправиться. Я согласился и, проходя по коридору, пытался снова узнать, кто мои соседи заключенные, но мне этого не позволили.
Наконец мы на воздухе! Боже мой, какой день! Какое небо! Я думал, что снег еще покрывает землю, а по дороге вижу травку, вижу свободных там и сям людей, женщин, детей… У меня закружилась голова, и я не мог шагу сделать. Принесли воды, и когда я опамятовался, то просил вести меня обратно в каземат и взять вместо меня кого-либо из моих товарищей.
Я должен непременно посвятить несколько строк моему доброму сторожу, унтер-офицеру С. Под грубой серой шинелью этого человека билось сердце золотое, крылась душа добрая, симпатичная. Я говорил уже, что в первый шаг моего вступления в каземат, когда С снимал с меня мундир, то прослезился, и я тогда же полюбил этого человека. Впоследствии мы с ним сошлись, и при частых свиданиях наших, — потому что он, имея 6 казематов на своих руках, имел к нам свободный доступ, — этот человек много служил к моему утешению. Через него я узнал, кто сидит со мной в соседстве в каземате. Он дежурил по неделе, переменяясь с другим у-о, и, вступая в отправление своей должности, был строго обыскиваем и осматриваем. Несмотря на это, ему удавалось тешить нас, заключенных, а в особенности меня, разными безделицами, которые для нас были запрещены. Так однажды, когда у меня постоянно сохло во рту, я вспомнил, что в это время привозят в Петербург лимоны и апельсины. Мне их так захотелось, хоть один… Я едва заикнулся об этом С, как он, вынув из-за щеки своей двугривенный, предложил мне его, прося позволения самому же сбегать за апельсинами. Я долго отговаривал его, боясь подвергнуть ответственности, однако он вышел. Вообразите мое удивление, когда через час он принес мне целую корзину апельсинов и на одном из них, верхнем, красовался двугривенный. Я требовал объяснения этой загадки, и вот что мне рассказал С: «Придя в лавочку, ваше высокоблагородие, к знакомому купцу, я потребовал у него апельсин, но он, узнав, что это для несчастных узников, наложил мне их целую корзину и не взял ничего, прибавив, чтоб и впредь, когда понадобится, я к нему заходил. Теперь ночь, и я пронес свободно корзинку, кушайте на здоровье, в в», — примолвил он. Поцеловав его за милую внимательность, я просил тут же С разнести моим товарищам наш запрещенный плод по 6 ему подведомственным казематам. Через него они все прислали мне свою благодарность и поклоны. Вот еще одна черта его привязанности ко мне. В одно утро, лишь только он вступил в должность, как поторопился объявить мне, что жена его родила ему сына, и просил меня быть заочным крестным отцом и дать мое имя новорожденному. Я согласился и велел расцеловать и мать, и сына, не в состоянии быв одарить их ничем больше.
Прежде чем расстаться с казематом, я сообщу еще несколько случаев и впечатлений, тогда мною испытанных, и о многом слышанном впоследствии.
Я привел себе на память свидание А. И. Голицына с племянником своим Валерианой Михайловичем Голицыным. Князь В. М. Голицын служил в Преображенском полку, вышел в отставку, был сделан камер-юнкером и сделался членом Северного общества. Известно, что многие из русского и великосветского общества, быв родными многих подсудимых и находя для себя печальною и грустною обязанность быть палачами родичей, отказывались от назначения в Верховный уголовный суд; так, Канкрин отказался потому, что брат его жены был в нашем обществе, но А. Н. Голицын, кажется, не имел этой доблести и, имея замешанного в наше дело племянника, заседал преспокойно в суде. Когда в первый раз молодой Голицын был приведен к допросу, то увидел между судьями своего родного дядю, спокойного и даже показывающего вид, что его вовсе не знает. Этого мало. После разных вопросов А. Н. Голицын, барабаня пальцами своими по столу, с иезуитскою улыбкою вдруг спросил своего племянника: «Князь, спрашиваю вас, если бы ваше злоумышленное общество восторжествовало, что бы вы сделали с нами (и показал на заседающих за столом), например, со мною?» с ударением на это слово. Валериан Голицын не ожидал такого странного и щекотливого вопроса, однако сейчас же нашелся и отвечал, не признавая его, впрочем, за дядю: «Ваше сиятельство, если бы вы не захотели нового установленного нами порядка, то мы вам бы позволили удалиться за границу и вы могли бы сделаться русским эмигрантом». Тогда Голицын встал с своих кресел и, пренизко поклонившись, ответил: «Благодарю вас и за эту милость».