Шрифт:
– Это подарок отца! Он – офицер! Он вас убьет! Он вас найдет и убьет!
Солдат помоложе оттолкнул его, и он опять упал, на этот раз больнее и со слезами.
– Проваливай домой! Если твой отец офицер, то так тебе и надо. Твой отец – преступник. Кровопийца! Хватит нашу кровь пить! А нам тоже жрать надо! Проваливай к мамкиной юбке!
Коня увели. Длинный его хвост безразлично покачивался – он не понимал, что его забирают у хозяина и ведут – возможно, на бойню. Дитер стоял и смотрел ему вслед. Минут пять он не шевелился, глаза его застыли, как у мертвого; а потом он развернулся и пошел обратно.
Она помнила: то был самый красивый конь на свете. Много лет спустя Дитер искал похожего, но не было такого, что сравнился бы с тем, с розовыми пятнами.
Жаннетт не была болтлива. Пришлось долго ее упрашивать, чтобы она рассказала, как помнила.
– Знаете, вспоминая, я размышляю, какая я стала старая… Ты не помнишь, Мария. Катя тем более не помнит. А я тоже была… как вы. Какой ужас! Мне было двенадцать или около того, когда мы познакомились. Мой отец умер около года назад. И мы уехали из Т. в ту ужасную глушь. Нынче кажется, что то было невыносимо – я привыкла к городской жизни. А там что? Дом – да, крепкий, добротный дом… правда, на болотах. А на западе был лес. Мы там гуляли. У Лизель на заднем дворе рос багульник. Ну да, ее с детства называли Лизель. Лизавета Петровна… Ее отец привез из столицы моду на иностранные имена – мой, впрочем, тоже. Твой дедушка, Дитер, не жил с ними, со своей семьей; он, кажется, работал в столице, а приезжал, чтобы пострелять белых куропаток. Ну, и привозил что-то. Лизель он привез щенка – такая огромная собака выросла, пушистая, пятнистая, только я не вспомню, как она называется. Помню, Лизель звала ее Мишкой – а я говорила, что это Джонни… А твоей бабушке он привозил отрезы на платья – вот и на кой черт, спрашивается? До портнихи ехать было тридцать километров. Правда, потом мы посылали Василя, моего брата, в город, он привозил кое-что – но вырос-то он не сразу! Не хочу ничего говорить о твоей маме. Все равно она была прекрасным человеком. Не такая вертихвостка, как я – и это я не кокетничаю, у меня, знаете, возраст не тот. Тихая, послушная… может быть, меланхоличная… ну, и чуть-чуть ленивая, конечно – но я тоже была ленивой, это ничего. Все-таки расти на болотах – не большая радость. У меня-то в Н. была компания по возрасту, а у Лизель только и был ее братец, тусклый, унылый, все звал меня замуж. Лизель считала, что мне нужно выйти – вот и все! Я знаю, что бы вышло, если бы послушалась: он же застрелился потом! Терпеть не могу таких мужчин! Слабовольный дурак!.. Да, мы оказались соседями. На второй день, помню, я пошла в лес… я вообще шаталась тогда одна, это сейчас дети всего боятся, нос из дома просто не высунуть. А мы ничего не боялись. Шла я, шла – вижу: она выгуливает своего щенка. А ветер был жуткий, деревья прямо шатались. «Твою собаку потрогать можно? Как ее зовут? А не кусается она?» Она, кажется, не ответила – головой качала. «Как зовут?» – «Мишка». – «Да не ее – тебя! Меня Женька, Жаннетт. Мы в понедельник приехали, вон там живем». Я хотела ее – ну, его – погладить, а Лизель стала дергать за поводок. «Ну, ты чего? – сказала я. – Ты что, дружить не хочешь?» Она ответила, что хочет. «Ну, давай дружить. Я младшая у Воскресенских. А ты здешняя? Ты где живешь?» Так мы с ней сошлись. От скуки и разные люди могут подружиться. Правда, мы обе терпеть не могли учиться: со мной все ясно, мне скучно, а Лизель… не хочу плохо сказать… была непонятливой. Она вообще была слабоватой – физически. Она мучилась давлением, головными болями, слабостью. Легко простывала. Как-то чуть не умерла: промокла на прогулке – а потом началось! Как мать ее, твоя бабка, Дитер, – та тоже от любой глупости трястись начинала, голова у нее кружилась часто. Да еще старуха Клотильда доводила ее до слез – не бабку твою, а Лизель. Старуха нас учила иностранному, Лизель била по рукам за то, что непонятливая. А я ей за это плевала в уличные ботинки – она об этом так и не узнала, наверное. Нет, Лизель выучилась все-таки, но, мне кажется, не учи она проклятые языки, прожила бы дольше – меньше нервов потратила бы! Ей вдруг захотелось стать ученой – не потому, что эмансипация и права женщин, Лизель всегда было плевать на это с какой-то колокольни. Она даже «Обрыв» осилила – Василь уж больно им хвалился, словно сам написал. Василь – мой брат. Василь Дмитрич. Твой папаша, Мария. О, вот кто был амбициозен! Правда, что хорошего в армии? В ваше время умные мальчики идут в юристы, да в экономисты или, там, в пропагандисты – на другое для Кати я не рассчитываю! А наши умные мальчики были так глупы, что шли в армию. А вообще мы были немного похожи с ним – оба рыжие, и кожа в веснушках, но ему-то простительно! Он тогда только учился, готовился к своей армии, приезжал к нам на каникулы, мать больную навещал – и вот тут, тут! Он был кобель, прости меня, Боже. Не мог пройти мимо самой обтрепанной юбки. Решил вскружить головку нашей Лизель. Сам-то – красавец-мужчина, хм-хм… а у нас в округе что, мужчины были молодые? Все бежали, кто мог. Кругом – болота. И лес – что, на лесников девчонкам охотиться?.. И тут он, блистательный братец – в столичном костюме, только в сапогах, потому что кругом сам понимаешь что. Э-ле-гант-ность! Я ему сказала: «Что ты творишь? Лизель – мой друг. Что ты ей голову кружишь?» А нам обеим по шестнадцать лет. Не знаю, что у них получилось, я не шпионка, но я честно пыталась им помешать. Она в него влюбилась, конечно, и язык учила, книжки читала, чтобы с ним было, о чем разговаривать, – а он уехал, как каникулы кончились, и забыл себе спокойно. Наверное, они и поссориться успели. Помню, собака Лизель убежала, мы все пошли ее искать, и Василь тоже. Лизель с ним ходила, а я с ее братцем, который все ко мне приставал – не поиски вышли, а приключения какие-то! Нашли, псина стала на нас бросаться, Лизель руку прокусила. Снова убежала, как чокнутая; мы не пошли за ней, решили, что свихнулось животное. А домой к Лизель приходим – она в слезы! «Я знаю, что я невыносимая, что я такая некрасивая! Никто меня не полюбит, никто!» Мать ее спрашивает, что стряслось, а та: «Меня никто не любит – вот!». Это все девчачьи бредни. Но Лизель была убеждена, что умрет старой девой. Ты ее помнишь взрослой женщиной, и, ты знаешь, в возрасте… она была лучше. Тогда она была неловкой, не умела интересно говорить, вообще спотыкалась в речи – и шарма никакого! Но глаза были красивы, и волосы – знаешь, я завидую натуральным блондинкам, мой цвет мне не очень нравится, он грязноватый, а брюнетки – это зло какое-то! Так вот, Лизель решила, что личной жизни у нее не будет. Ну, и понятно – с кем у нас было встречаться? Замуж и то выйти не за кого! Ей, конечно, повезло, что мать рано умерла – это ужасно, но зато честно! Отец забрал ее в столицу. Нам было лет по семнадцать. Я тоже уехала месяца через два, но успела ей сообщить, куда поеду, и мы стали переписываться. Не буду рассказывать, как я жила – это вам неинтересно. А Лизель писала, что ей не нравится столица, и жить с отцом не нравится, и все ужасно, омерзительно! Отца своего она не любила – она видела-то его до того раз двадцать, не больше. В ее воспитании он не участвовал. А тут захотел выдать замуж. Нет, я не хочу сказать, что твой дедушка принуждал ее, она сама хотела замуж; все равно Лизель бы не сумела работать. Это я – по работе, журналистом при политической газете. Но ей-то – зачем? Она и вышла замуж. Помню, написала мне письмо: о том, что ее позвали, пожилой иностранец, отставной военный и сам вдовец; приезжал, чтобы навестить свою младшую дочь. А эта младшая дочь, знаешь, – ровесница твоей матери. Дочка не обрадовалась, что папа на старости лет решил взять себе молодую жену – это мне тоже Лизель рассказала. Они поссорились – ее будущий муж и, прости меня, падчерица. Лизель все-таки уехала с ним в его страну. Да, ему было за шестьдесят, ей двадцати не исполнилось – но с отцом она жить не хотела! А тут заграница, обеспеченная жизнь, неплохой дом – какое-никакое будущее. Нет, я не говорю, что она по расчету или что-то такое – она не была корыстной, она была растерянной, а своего мужа считала хорошим, нежным человеком. Повезло, что она знала хорошо его язык – он-то на русском ни слова не знал, наверное. Ни разу она не сказала о нем плохо. Ну, хороший человек, хоть и старик – неужели нельзя выйти?.. Потом, правда, что-то странное случилось. У меня, понимаешь, своя жизнь, у меня любовь, я в политике и в искусстве – и наши пути разошлись. Да, мы писали друг другу, но… о чем нам было писать? Я рассказывала, как мы живем, что-то о войне ей рассказывала, а она мне – о своем доме, о розах… ну, очень интересно! Нет-нет, я не… Но потом она мне написала, пригласила меня в гости. Помню, я спросила, можно ли мне приехать с другом. Лизель разрешила – и мы поехали к ним на Рождество. Ты сейчас не волнуйся, хорошо?.. Не расстраивайся. Это было много лет назад. И я точно не знаю… я не скажу, если не знаю. Хорошо?.. Я познакомилась с твоим отцом, Дитер. Как его описать?.. Высокий, если я ничего не путаю, светлые волосы, как у твоей мамы, но глаза – вот что было, пожалуй, красиво. Мне нравятся красивые глаза у мужчин. У твоего папы были… не карие, а светло-коричневые… нет, пожалуй, немного желтоватые глаза. И оттенок чистый, красивые прозрачные глаза. У тебя глаза, правда, чуть темнее, но желтизна есть. Дай Бог памяти, сколько же ему было?.. Наверное, лет двадцать шесть. Ты, пожалуйста, не подумай обо мне плохо, я приехала с возлюбленным, но полюбоваться на постороннего мужчину я могу. Понимаю, Лизель он очень нравился. Его же Раймунд звали, Райко. Ну, Райко – я услышала, как она его называет. Нет, я ни на что не намекаю… твоя мама была приличной и… ни за что бы не стала… ну, ты сам понимаешь. Райко – с твоего позволения я буду называть твоего отца, как его Лизель называла, – он приехал позже нас, с цветами, подарил мне и Лизель розы. Я спросила ее, кто он; она сказала: «Это сын моего мужа, мой пасынок. Он служит и нечасто нас навещает». Понимаешь, какая новость? Сын мужа. А этот муж – тут же, с нами. Нет, я ничего не хочу сказать… и ничего же, что я честно говорю?.. Честный человек, этот ее муж, на пенсии, гостеприимный – и явно очень любит нашу Лизель. Но… влюбленных сложно не заметить. Наверное, он знал – ее муж. Наверное, они любили друг друга платонически. Я же не знаю! Как я могу… Но потом я пришла к ней в спальню, той же ночью, и стала спрашивать. «Что ты нашла в этом человеке? И что у него с воспитанием? Сноб и капризный, все ему не так… Как на моего-то посмотрел! Ты заметила? Что это такое?.. Никакого уважения к человеку творческому! Казарма, военщина, отсутствие эстетики и… чувства». Не хочу сказать плохо о твоем папе, но… «А что муж? – спрашивала я. – Разве это нормально? В семье, в твоей же семье! Это… и с моим характером это чересчур!» А Лизель сказала, что от меня никакой пользы: ни выслушать, ни посоветовать ей не могу, она так больше жить не может! Ну, я ушла к себе… к нам. Мы заснули. А ночью… мой пошел вниз – и нашел старика мертвым! Ты только не пугайся! Мы сбежались на крик… Понимаю, слышать, как умер твой дедушка, умер странно – это неприятно… но кто-то должен тебе сказать об этом! Он упал с лестницы. Наверное. Лизель и Райко прибежали. Лизель упала в обморок, Райко успел ее схватить. Понимаешь… это было так… словно… она так правильно упала, понимаешь? Ты на меня не злись! Я же ничего не знаю, честно тебе говорю! Мало ли что случилось… Пошел ее муж в темноте, споткнулся – и все, пожалуйста, свернутая шея! Мало ли нелепых смертей на свете! Чем эта хуже?.. Честно тебе скажу, было бы что-то криминальное – полиция бы нашла. Она нас допрашивала, осматривала дом, потом снова допрашивала. В итоге решили, что произошел несчастный случай. Ну, упал в темноте человек… Пусть, пусть глупая смерть! Мало ли, что мне пришло в голову! Я ничего не сказала полицейским – зачем портить жизнь Лизель? Я спала, не слышала ничего. Наговорю чепухи, а ее затаскают по участкам, она же оказалась единственной наследницей своего старика. Я с моим уехала. А Лизель позже вышла замуж за твоего отца. Я с моим рассталась: он увлекся патриотизмом, начал писать патриотические стихи, а их отказались печатать в «Мире Божьем». Был у нас такой журнал, редактором был либеральный О., он же отрекся от стихов, хотя раньше обещал напечатать – не их, конечно, а нечто абстрактно-философское. И мой ушел в «Русское знамя» и «Московские ведомости», стал невыносим, все критиковал меня, что я отказалась от истинного православия и не хочу, понимаете ли, блюсти их сложнейшие религиозные обычаи! А, ну и мой брат потом женился на Ашхен. Лично я не понимаю, что он в ней нашел привлекательного, разве что пожалел ее, знакомство их было нелепо: она каталась по Волге и вывалилась, барышня такая, из лодки – ну, и Василь поплыл к ней! О, как это было… Ну и женился на ней потом. Она – дочь какого-то торговца, разорившегося и умершего, как говорили, от пневмонии. Из-за нее мы с братом поругались. Василь напомнил мне, что я хуже, потому что живу с мужчинами и отказываюсь рожать детей… Что же, теперь у меня достаточно детей, только не моих, а его. Сволочь такая, паскудничал сколько, пока был жив! А потом подох, а некоторые его до сих пор героем называют! Подох за святые идеалы «белых людей»! Хорошо, что Лизель за него не вышла. Плохо бы получилось. Лизель очень любила твоего отца. Они с Райко были такой красивой парой! Понимаю, она была молода и мечтала о любви, и Райко дал ей то, что она жаждала, чего хочет любая женщина, в любом возрасте. Он был трогательно влюблен в нее. Туповат, может быть, но это со всеми военными, не в обиду тебе, Дитер. Но Василь губил всех женщин, с которыми встречался. А твой отец сделал твою мать счастливой. Всю жизнь бы прожили вместе, я уверена, если бы не та проклятая война.
О ней говорили заранее. Ее предчувствовали, предвкушали и звали. О войне обязательно заговаривали на вечерах отца (обычно в воскресенье, суббота считалась днем матери).
Начинали с интересов местных землевладельцев, решений в парламенте и экономических успехов страны. Обсуждали (он помнил хорошо) новое правительство Б., что пыталось примирить консерваторов с набирающими популярность социал-демократами. Разногласия в блоке Б. по внутриполитическим вопросам вели к острой его критике, а после реформы избирательной системы на Севере многие в Б. разочаровались. К тому же блок его так и не смог провести долгожданную налоговую реформу. Но преемник Б., по мнению гостей, был и того хуже, потому что не сумел примирить в парламенте либералов с консерваторами. Сказывался и внешний кризис. Много говорили о том, что новый глава правительства явился на первое выступление в парламенте в форме майора запаса, и о симпатиях к нему Флотского и Националистического союзов. «Ну точно хочет выставить себя бравым воякой!». И обязательно: «Обязательно начнется война! Но с таким главой? С либералами у него плохо, с социал-демократами не договориться в случае войны».
На материнских вечерах, впрочем, тоже вспоминали возможную войну. Он запомнил потому, что его звали к гостям, чтобы он сыграл на фортепиано из Шопена или Бетховена. Сначала в гостиной собирались женщины; говорили о новых течениях: платье в стиле «неогрек», с прямой юбкой и завышенной талией, влияние «Сезонов», работы Рериха, Бакста и Бенуа, ориентализм, шаровары с платьями-халатами Пуаре и его же «хромающие» юбки. Позже появлялись мужчины, и платья с юбками расталкивали статьи из «Литературного эха» и карикатуры из «Сим-уса», что выписывался Лизель почтой из Минги. Потом шла работа Буркхардта об Италии или шеститомный труд Брандеса, книги Фонтане или пьеса Грильпарцера. Дамы закуривали, а длинноволосый юноша болтал о Бернхарди, что умно высказывался с позиций социал-дарвинизма и объявлял будущую бойню биологической необходимостью и, как далее шло, «требованием истинно нравственным». Лизель в новейшей биологии ничего не понимала и только пожимала плечами. Ей хотелось, чтобы сын хорошо играл на фортепиано, а дочь выросла красивой; чтобы мужа повысили в звании и оставили в столичном штабе; чтобы хорошо получился ремонт на даче и можно было расширить аллею. Биологические потребности большинства в некой войне не вписывались в ее жизнь.
– Может, я, конечно, только глупая женщина. Право, это так скучно. Не понимаю, зачем нам нужно желать войны. Те же милитаристические работы Чемберлена…
– Но воевать мы будем, – отвечал ее муж.
– Зачем же?
– Сложно объяснить женщине.
– О, конечно! – Лизель пожимала плечами. – Отчего-то нам, женщинам, ни с кем не хочется воевать, только вам, мужчинам, все неймется! С чего бы это? Скажи, вот ты понимаешь, что мы… нет, ты – ты можешь воевать со мной?
– Зачем мне воевать с тобой? – Он рассмеялся.
– Именно что не за чем. Начнется война, и тебя отправят воевать – может быть, с моими друзьями, с Жаннетт и ее братом. У наших детей смешанная кровь. А я, твоя жена, из страны, с которой ты можешь воевать. Мой брат, напомню, тоже военный. И он служит там, он может быть твоим врагом.
– Это было давно, – легко ответил он. – Вся твоя жизнь связана с нами. И сопереживать ты станешь нам – не им.
– Ты считаешь так? Значит, зря наши дети говорят на двух языках? Объясни мне, глупой, за что мы станем воевать?
– Ну, чтобы нам не навязывали чуждые нам ценности… социалистические и либеральные. Они нам не нужны. Наша страна не создана для демократии и либерализма. В нас силен воинский дух и память о прежних войнах. Мы издревле воины и консерваторы.
Она размышляла – сложно было не потеряться в логических построениях политически образованного большинства. Конечно, эта страна – особенная, не может жить ни по восточному образцу, ни по западному, либеральному. Враги их желают столкновения и способны на провокации для раскачивания ситуации. Наконец, война будет за их исконный быт, испытание нужно, чтобы выстоять против либерализма и социализма. Они отстаивают национальные нравственные ценности и не позволят вмешиваться посторонним.
«Не переживай, Лизель. Это закончится в течение двух месяцев. Может быть, быстрее. Я не попаду на самый фронт, так что меня не разорвет, голова останется цела. Эта великая война – за наше будущее».
Он с матерью ехал на велосипеде – домой из солнечного парка. Вдруг Лизель остановилась, слезла и, бросив сына на тротуаре, выбежала на проезжую часть.
– Сколько?.. – бессмысленно спросила она.
Ее не замечали.
– Так сколько же?.. – повторила Лизель.
Ей наконец ответили – бесплатно. Нерешительно она взяла газету, просмотрела первую полосу…