Шрифт:
Широкий круг преступных деяний мы сужаем до одного – убийства; тем более что именно оно занимает важнейшее место среди событий и поступков героев в четырех романах Достоевского. Кроме того, предмет рассмотрения сводится к умышленному убийству, уголовному преступлению, которое квалифицируется как наиболее тяжкое в юридическом и моральном отношении. Подразумевается исключительно личное действие, совершаемое в отношении другой личности не в целях самозащиты. Под эту квалификацию не подпадает убийство людей во время войн, восстаний, массовых столкновений, поединков, казней и пр. Здесь кстати заметить, что будущий юрист Раскольников, апеллируя к историческим примерам для оправдания своего замысла, пренебрегает разностью содержания этих квалификаций и их социально-исторического значения.
Убийство получает не одинаковый смысл и оценку, когда его рассматривают в ветхозаветном и историко-антропологическом контексте – или же с точки зрения новозаветной нравственности и гуманистической морали.
Первое в человеческом роде убийство не нарушило миропорядка, как это явствует из ветхозаветного рассказа о нем, ибо было в этом миропорядке заложено как необходимое следствие богоданной свободы. Каин убил брата потому, что «сильно огорчился» из-за предпочтения Богом не его дара, но Авелева. Бог провидел это и предупредил, что «у дверей грех лежит» (Быт. 4: 7). Причем сам Бог не проклял братоубийцу и даже воспретил людям вредить ему – право проклятия было дано лишь земле, которую возделывал Каин (земледелец – в отличие от брата, пастыря овец), воплотивший в себе второе последствие первородного греха, и потому, сказал ему Бог, «ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей» (Быт. 4: 11). Каин стал «изгнанником и скитальцем на земле» (Быт. 4: 12), однако нераскаянный и неприкаянный убийца нашел себе пристанище в благословенном месте – в земле Нод неподалеку от Едема и продолжил там род свой. Запрещающая убийство заповедь в Ветхом, а затем и в Новом Завете обращена к человечеству, уже принявшему необходимость в себе преступления и впоследствии пытавшемуся наложить ограничения на него, придавая моральному велению заповеди еще и юридическую форму.
Христианская традиция видела в убийстве ближнего тяжелейший грех, нарушение высшего религиозно-нравственного закона, требующее покаяния и искупления. Гуманизм видел в убийстве опасное отрицание ценности личности, отрицание права на жизнь, разрушение общественного благополучия.
К. А. Степанян в статье «Макбет и Раскольников» [2] к рассмотрению идеологии героя и позиции Достоевского вполне уместно привлекает понятие «надъюридическое преступление», введенное М. М. Бахтиным [3] . Здесь, однако, нужно уточнение. Ведь слово «преступление» исходно означает переступание через границу, которая отделяет область господствующего закона (религиозного, морального, юридического) от области, где личная воля освобождает себя от подчинения закону и сознательно или стихийно преступает его запреты. Но если нет четко очерченного поля, где действуют безусловные юридические нормы отношений одного человека к другому, то нет и такой границы, и, соответственно, нет переступания через нее, нет собственно преступления. Так было в архаических обществах, где убийство подлежащего смене властителя-отца или убийство угрожающих его власти сыновей-преемников не являлось преступлением, а было лишь действием, ускоряющим или замедляющим развитие таких обществ. Трактовка Бахтиным Макбета (в названных заметках) как «не преступника» отсылает именно к таким архаическим феноменам (и к «коллективному бессознательному»), поэтому здесь, если уж и говорить о преступлении, как мы привычно определяем такие деяния с точки зрения позднейших морали и права, то о преступлении «доюридическом». Достоевский в подготовительных материалах к третьей редакции «Преступления и наказания» {«Капитальное») записывает: «Во времена баронов повесить на воротах вассала ничего не значило. Убить своего брата – тоже. Следственно, натура подчиняется тоже разным эпохам» (7, 189). «Надъюридическим» можно называть преступление в отношении религиозного и нравственного закона.
2
Степанян К. А. Макбет и Раскольников // Независимая газета. 2015.20.08.
3
Бахтин М. М. Дополнения и изменения к «Рабле» // Бахтин М. М. Собрание сочинений: В 7 т. М., 1996. Т. 5. С. 85–86.
Преступление Раскольникова должно квалифицироваться и как юридическое, и как внеюридическое – во всех названных видах последнего. При этом в убийстве именно старухи (она является объектом преступления, а сопутствующее убийство Лизаветы – это утяжеление греха и осложнение рефлексии героя, что необходимо автору) допустимо усматривать и архаический мотив вытеснения из жизни злоупотребляющего своим положением и властью предка. Позднее развивает этот мотив в обстановке Петербурга-Ленинграда Д. Хармс в повести «Старуха» (1939): там происходит окончательное устранение давно и многократно умирающей старухи, мучащей героя [4] . Общая тема геронтофобии в кратком, но экспрессивном изложении звучит в «Записках из подполья» (5, 100–101), вслед за чем криминальный парафраз ее дает Г. В. Иванов в повести «Распад атома» (1938): «Этих благополучных старичков, по-моему, следует уничтожать…» [5] . Внутри данной темы заключен мотив патрофобии, играющий, как известно, чрезвычайно важную роль в сюжетах и персонологии Достоевского.
4
См.: Котельников В. «Звезда бессмыслицы» взошла над Петербургом (Творчество Чинарей и конец «петербургского периода») // Вопросы литературы. 2004. Ноябрь-декабрь. С. 132–133. Вполне очевидно, что содержание образа старухи у Хармса имеет своим источником не только фольклор, но и образы петербургских старух в русской литературе – старухи графини в «Пиковой даме» А. Пушкина, старух из Коломны в гоголевском «Портрете», старухи-процентщицы у Достоевского и, вероятно, старух-провозвестниц смерти в поэмах В. Хлебникова «Ночь перед Советами» и «Ночной обыск» (обе 1921). Указывая на факт связи, исследователи почти не рассматривают общую семантику образного ряда или же склонны излишне психологизировать ее (см., например: Александров А. Чудодей // Хармс Д. Полет в небеса. Л., 1991. С. 43–44). Ср. также: Савельева В. Три старухи (к поэтике одного сюжета) // Литературные маргиналии. Межвузовский сб-к научн. трудов. Казахский гос. пед. ун-т им. Абая. Алма-Ата, 1992; Макарова И. «Старуха» как «петербургская повесть» Д. Хармса // Макарова И. Очерки истории русской литературы XX века. СПб., 1995. С. 130–143; Печерская Т. Литературные старухи Д. Хармса (повесть «Старуха») // Дискурс. Новосибирск, 1997. № 3–4. С. 65–70.
5
Иванов Г. Собрание сочинений: В 3 т. М., 1994. Т. 2. С. 6.
Особое внимание писателя к преступлению, к проблеме человека, преступившего законы, возникло, как сказано выше, в годы каторги. Затем сопровождалось оно и общественным интересом к этому явлению.
Комментаторы Полного собрания сочинений (1972–1990) указывают на ряд материалов, посвященных французским судебным процессам 1830-1850-х гг. и публиковавшихся в журнале «Время» (7, 334–335). Среди этих процессов выделялся суд над П. Ф. Ласенером, в примечании к отчету о котором Достоевский писал, что подобные процессы «занимательнее всевозможных романов, потому что освещают такие темные стороны человеческой души, которых искусство не любит касаться, а если и касается, то мимоходом, в виде эпизода <…> В предлагаемом процессе дело идет о личности человека феноменальной, загадочной, страшной и интересной. Низкие инстинкты и малодушие перед нуждой сделали его преступником, а он осмеливается выставлять себя жертвой своего века. И все это при безграничном тщеславии» (19, 89–90).
ФигураЛасенера (Lacenaire, 1803–1836) знаменательна для посленаполеоновской Франции Бурбонов, для эпохи кризисов и торжества буржуазии в июльской революции 1830 г., когда личность с новой энергией осознавала и обосновывала свое право любыми средствами противодействовать обществу, переступать через моральные, социальные и юридические установления в преследовании собственных целей. Ласенер, писавший в тюрьме стихи и мемуары, незадолго перед казнью принимавший любопытствующих посетителей, рассказывавший о себе журналистам, выступал как герой своего времени – он смело реализовал индивидуалистическую идеологию в самых крайних ее формах. Литературные выражения этой идеологии были представлены в образах либертенов предшествовавшей эпохи (Окстьерн, де Франваль Д.-А.-Ф. де Сада), в персонажах Нодье, Бальзака, Стендаля и др.
Каков был путь Ласенера к преступлению, точно показал французский криминолог, генеральный инспектор тюрем Л.-М. Моро-Кристоф (Moreau-Christophe; 1799–1881) в книге, вышедшей как раз в пору повышенного интереса к таким личностям: Ласенер «холодно, некоторым образом философски доходит до того, что становится вором, фалыпивомонетчиким, убийцей» [6] .
В упомянутом комментарии говорится также о бельгийском математике и социологе Л.-А.-Ж. Кетле (Quetelet, 1796–1874), чьи труды [7] в те годы получили широкую известность и были предметом обсуждения в печати. Собранный Кетле большой фактический материал по европейским странам привел его к выводу о статистической устойчивости и определенной пропорциональности количества и видов преступлений и девиантных проявлений в массе населения, что, разумеется, вызвало немало публицистических откликов и привело к постановке новых вопросов о проблеме преступности.
6
Moreau-Christophe L.-M. Le monde des coquins. Physiologic du monde des coquins. Paris, 1863. P. 196. Разбор этой книги был напечатан в «Русском слове» (1865. № 12), его автор Н. В. Шелгунов с присущей ему демократической тенденциозностью, вопреки подлиннику, перевел заглавие так: «Честные мошенники». Русские переводы книги, весьма неточные, появились позже: Кристоф М. Мир мошенников: Философия мира мошенников / Пер. с 2-го фр. издания Д. и Л. М., 1868; Кристоф М. Физиология преступлений. М., 1869.
7
См.: Quetelet L.-A.-J. Sur 1’homme et le developpement de ses facultes, ou essai de Physique sociale. Paris, 1835; Quetelet L.-A.-J. Lettres sur la theorie des probabilites. Bruxelles, 1846; Quetelet L.-A.-J. Du systeme social et de lois qui le regissent. Paris, 1848. Русские переводы: Кетле Л. О развитии нравственных и умственных способностей человека. Пер. Г. Пейзен // Современник. 1858. № 8. С. 205–232; Кетле А. Социальная система и законы, ею управляющие / Пер. с фр. кн<ягини> Л. Н. Шаховской. СПб., 1866.
Достоевский, принимавший участие в данном обсуждении и намеревавшийся обратиться к этой проблеме в романе [8] , возможно, был знаком с наиболее важным в этом плане сочинением Кетле «Du systeme social et de lois qui le regis-sent», в котором затрагивались волновавшие его темы. Так, Кетле полагал, что «подчас исток преступления находится в духе подражательности, в высшей степени свойственном человеку и обнаруживающемся во всем. Нет такого страшного преступления, которое не нашло бы подражателей, особенно, если публика обращает на него свое внимание». Он предлагает скрывать «эти язвы», «не потому только, что они оскорбляют и унижают социальное тело, но потому, что они производят заражающее воздействие. Моральные болезни таковы же, как и физические: среди них есть заразные, есть эпидемические, есть наследственные». И поэтому предостерегал против героизации преступников, прежде всего в судах: «Убийца, который с твердостью несет голову на эшафот, становится также героем, у него находятся почитатели и очень часто рабские подражатели» [9] . Среди объяснений Раскольникова мелькнула названная Кетле причина преступления: «Ну и я… вышел из задумчивости… задушил… по примеру авторитета. И это точь-в-точь так и было!» (6, 319). Хотя «пример» относился не к уголовному преступнику, но важно само наличие героического «авторитета», совершившего убийство. Также и затрагиваемая Кетле тема болезни, сопровождающей или порождающей преступление, неоднократно возникает в романе, в том числе и в статье Раскольникова.
8
Об участии Достоевского в этом обсуждении в связи с замыслом и созданием «Преступления и наказания» см.: Фридлендер Г. М. Реализм Достоевского. М.;Л., 1964. С. 150–166.
9
Quetelet L.-A.-J. Du systeme social et de lois qui le regissent. Paris, 1848. P. 214–215.