Кржижановский Сигизмунд Доминикович
Шрифт:
И рассказ продолжается. Кукушка кричит одиннадцать и двенадцать, и только поздно за полночь трубка Мюнхгаузена вытряхивает пепел, а хозяин, досказав, провожает гостей до холла. Рабочий день кончился. И вкруг "коттеджа сумасшедших бобов", с каждым вечером ширя и ширя разлет своих линий, завиваются новые и новые спирали: тонкие усики их уж за Ла-Маншем, грозя додлиниться до самых дальних меридианов земли. Афоризмы барона - он это знает - на пюпитрах обеих палат, рядом со стенограммой и повесткой дня; рассказы и старинные историйки, начатые у сизого тягучего дымка трубки, дымными туманами оползают "коттедж сумасшедших бобов", пробираясь под все потолки, от языка к языку и в неслышавшие уши. И, шаркая туфлями к теплой постели, барон смутно улыбается и бормочет:
– Мюнхгаузен спит, но дело его не смыкает глаз.
Глава III
РОВЕСНИК КАНТА
Хотя барон Мюнхгаузен предпочитал туфли штиблетам и досуг работе, но вскоре пришлось проститься с послеобеденной дремой и домоседством. Дым от старой трубки легко было рассеять ладонью, но "сделанный" дымом шум нарастал с стихийностью океанского прибоя. Телефонное ухо, раньше спокойно свисавшее со стальных вилок в кабинете барона, теперь неустанно ерзало на своих подставках. Дверной молоток без устали стучался в дубовую створу двери, телеграммы и письма лезли отовсюду, пяля свои круглые штемпеля на Мюнхгаузена; среди них рассеянно скользящие глаза барона наткнулись как-то на элегантно оттиснутое - старинным шрифтом по картону - извещение: группа почитателей просит высокоуважаемого барона Иеронимуса фон Мюнхгаузена посетить собрание, посвященное двухсотлетию деятельности высокопочитаемого барона. Юбилейный комитет. Сплендид-отель. Дата и час.
Парадные покои Сплендид-отеля иззолотились множеством электрических огней. Зеркальная дверь подъезда, бесшумно вращаясь, впускала новых и новых гостей. В центральном круглом зале задрапированный герб Мюнхгаузенов: по диагонали щита пять геральдических уток - клюв, хвост, клюв, хвост, клюв летели, нанизанные на нить; из-под последнего хвоста латинскими литерами: mendace veritas 1.
1 Здесь: правда лжи (лат.).
Вдоль длинных, древне-славянским мыслете расставленных столов - фраки и декольте. Члены дипломатического корпуса, видные публицисты, филантропы и биржевики. Уже много раз прозвенели бокалы, и восторженное "гип" вслед за пробками взлетало к потолку, когда поднялся юбиляр. Ему принадлежала реплика:
– Леди и джентльмены, - начал Мюнхгаузен, оглядывая примолкшие столы, в Евангелии сказано: "В начале было Слово". Это значит: всякое дело нужно начинать словами. Я говорил это на последней международной мирной конференции, позволю себе повторить и перед настоящим собранием. Мы, Мюнхгаузены, всегда верно служили фикции: мой предок Гейно участвовал, вместе с Фридрихом Вторым, в крестовом походе, а один из моих потомков был членом либеральной партии. Что можно против этого возразить? Одна и та же историческая дата привела нас в мир: меня и Канта. Как это, вероятно, известно достойному собранию, мы с Кантом почти ровесники, и было бы несправедливо в этот торжественный для меня день не вспомнить и о нем. Конечно, мы кое в чем расходимся с создателем "Критики разума": так, Кантово положение "Познаю лишь то, что привнесено мною в мой опыт" я, Мюнхгаузен, интерпретирую так: привношу, а другие пусть попробуют познать привнесенное мной, если у них хватит на это опыта. Но в основном наши мысли не раз встречались: так, наблюдая, как взвод версальцев, вскинув ружья, целился в безоружных коммунаров (это было у стен Пер-Лашеза), я не мог не вспомнить один из афоризмов Кенигсбергского старца: "человек для человека - цель и ничем, кроме цели, быть не должен". Мистер Шоу, - повернулся оратор к краю заставленного цветами и бокалами мыслете, - в одной из своих талантливых пьес утверждает, что мы недолговечны лишь потому, что не умеем хотеть своего бессмертия. Но я, да простит меня мистер Бернард, иду гораздо дальше в отыскании секрета бессмертия: не нужно самому хотеть продления своей жизни в бесконечность, достаточно, чтобы другие захотели мне, Мюнхгаузену, долгой жизни, и вот я (голос оратора дрогнул) силой ваших хотений вступаю на путь Мафусаила. Да-да, не возражайте, леди и джентльмены, в ваших руках, протянутых мне навстречу, не только бокалы: вы открыли мне текущий счет на бытие. Сегодня я списываю со счета двести. В дальнейшем - как угодно: подтвердите счет или закройте его. В сущности, стоит вам вытряхнуть меня из зрачков, я нищ, как само ничто.
Но последние слова были смыты волной аплодисментов, хрусталь зазвенел о хрусталь, десятки ладоней искали ладонь юбиляра, он еле успевал менять улыбки, кланяться и благодарить. Затем столы к стенам, скрипки и трещотки заиграли фокстрот, а юбиляр, сопровождаемый несколькими дымящимися лысинами, проследовал мимо танцующих пар в курительную комнату. Тут кресла были сдвинуты в тесный круг, и некое дипломатическое лицо, наклонившись к уху юбиляра, сделало конфиденциальное предложение. Момент, как это будет видно из дальнейшего, был знаменателен. В ответ на предложение, брови Мюнхгаузена поползли вверх, а указательный палец с лунным камнем на третьей фаланге скользнул по краю уха, как бы пробуя потрогать слова на ощупь. Тогда лицо, придвинувшись еще ближе, назвало некоторую цифру. Мюнхгаузен колебался. Лицо привесило к цифре ноль. Мюнхгаузен все еще колебался. Наконец, выйдя из раздумья, он вщурился в опустившийся к глазам смутно мерцающий овал лунного камня и сказал: - Я уже бывал в тех широтах лет полтораста тому назад и не знаю, право... вы толкнули маятник - он качается меж да и нет. Конечно, я не такой человек, которого можно испугать и, так сказать, вышибить из седла, и даже опыт первого моего путешествия в страну варваров, чье имя только что здесь прозвучало, сэр, дает достаточный материал для суждения и о них, и обо мне. Кстати, если не считать кое-каких мелких публикаций, материал этот до сих пор остается не оглашенным. Знакомство мое с Россией произошло еще в царствование покойной приятельницы моей императрицы Екатерины Второй, впрочем, я отклоняюсь от вопроса, поставленного в упор.
Но дипломатическое лицо, верно учитывая возможности, сделало знак соседям, и те изъявили в лицах восторженное внимание:
– Просим.
– Прелюбопытно бы узнать...
– Я весь внимание.
– Слушаем.
Кто-то из недослужившихся, взмахнув фрачным двуххвостием, побежал к дверям и замахал руками на танцующих: фокстрот отодвинулся в более отдаленную залу. Барон начал:
– Когда наш дилижанс подъезжал к границе этой удивительной страны, пейзаж резко изменился. По эту сторону пограничного столба цвели пышным цветом деревья, по ту его сторону - расстилались снежные поля. Пока перепрягали лошадей, мы переменили наши легкие дорожные плащи на меховые шубы. Шлагбаум поднялся и... но я не стану рассказывать о приключении с песенкой, замерзшей внутри рожка нашего возницы, о случае с лошадью, повисшей на колокольне, и множестве других, - всякий культурный человек знает их не хуже, чем свой бумажник или, скажем, Отченаш, - остановим колеса дилижансу у въезда в столицу северных варваров, тогдашний Петербург.
Надо вам сказать, что чуть ли не с предыдущим дилижансом в город святого Петра приехал небезызвестный в свое время философ, некий Дени Дидро: это был - на мой взгляд - пренесносный кропатель философем, выскочка из мещан и притом с явным материалистическим уклоном. Я, как вам известно, не терпел и не терплю материалистов, людей, любящих напоминать - кстати и некстати, - что благоуханная амбра на самом деле экскремент кашалота, а букет цветов, в который прячет лицо прелестная девушка, на самом деле лишь связка оторванных половых органов растений. Кому нужно это дурацкое на самом деле? Не понимаю. Но к делу. Мы были приняты при дворе оба: Дидро и я. Не скрою: вначале императрица благоволила как будто больше, вы только представьте себе, к этому невоспитанному выскочке: Дидро мог, поминутно нарушая этикет, расхаживать взад и вперед перед самым носом коронованной собеседницы, перебивать ее и даже в пылу спора хлопать по коленке. Екатерина, милостиво улыбаясь, выслушивала его нелепейшие проекты: об уничтожении пьянства в России, о борьбе с взяточничеством, реформировании мануфактур и торговли и рационализации рыбных промыслов на Белом море. Я спокойно, отодвинутый в тень, ждал своего случая и своего часа. И как только этот пачкун в платье, забрызганном чернильными кляксами, принялся, по соизволению царицы, за расширение рыбных промыслов, я тоже перешел от замыслов к делу: у местных охотников я приобрел несколько изловленных капканами лисиц и начал за глухими и высокими стенами заднего двора усадьбы, где я жил, свои - вскользь уже описанные в моих мемуарах, вы помните? опыты принудительного выселения лисиц из их шкур. Все шло как нельзя лучше, притом с соблюдением полной тайны. И пока Дидро пробовал ловить рыбу из замерзшего моря, я, явившись к царице, уже успевшей несколько разочароваться в своем любимце, почтительнейше просил ее присутствовать при одном показательном опыте, который может произвести переворот в пушном промысле. В назначенный день и час царица и ее двор прибыли ко мне на задний двор: четверо дюжих гайдуков с плетьми в руках и лисица, привязанная за хвост к столбу, уже были готовы к их появлению. По данному мною знаку плети заходили вверх и вниз, и животное, рванувшись раз и другой, выпрыгнуло из своей кожи, тотчас же попав в руки пятого гайдука, только этого и дожидавшегося. Кто читал Дарвина, джентльмены, тот знает удивительную приспособляемость животных к среде. Выпрыгнув на мороз, голая лисица стала тотчас же покрываться мелкими шерстинками, шерстинки - тут же на глазах - длинились в шерсть, и вскоре, обросши новой шубой, бедняжка перестала дрожать; но, увы, лишь затем, чтоб снова очутиться у столба, под нахлестом плетей. И так - вы представляете себе - до семи шкур, пока животное, так сказать, не выпрыгнуло и из жизни. Приказав убрать падаль, я разложил семь шкур в ряд по снегу и, склонившись, сказал: "Семьсот процентов чистой прибыли". Императрица много смеялась, и я был допущен к руке. Затем мне было предложено составить письменный доклад о методах и перспективах пушной промышленности, что и было сделано незамедлительно. Начертав на докладе "гораздо", ее величество собственною рукой зачеркнув всюду "лисицы, лисицам, лисиц", изволила проставить: "люди, людям, людей" и "исправленному верить. Екатерина". Оригинальный ум, не так ли?
Рассказчик скользнул глазами по кругу из улыбок и продолжал:
– После этого нос господина Дидерота вытянулся, как если б его ущемило табакеркой за миг до приятнейшей понюшки. Парижский мудрец, привыкший быть запанибрата и с истиной, и с царицей, остался при одной истине. Общество вполне подходящее для подобного рода парвеню, хе-хе. Бедняге не на что было убраться восвояси - пришлось продавать, за какие-то там сотни ливров, библиотеку: приобрела ее императрица. На следующий же день, явившись на прием, я презентовал ее величеству тетрадь с описанием моих странствий и приключений. Прочтя, она сказала: "Это стоит библиотек". Мне были пожалованы поместья и сто тысяч душ. Желая отдохнуть от придворной лести и некоторых обстоятельств более деликатного характера, о которых умолчу, заметив лишь, что мне не слишком нравятся полные женщины, - я отправился смотреть свои новые владения. Странен, скажу я вам, русский пейзаж: среди поля, как грибы под шляпками, семейка кой-как прикрытых кровлями курных изб; входят и выходят из избы через трубу, вместе с дымом; над колодцами, непонятно для чего, длинные шлагбаумы, притом часто в стороне от дорог; бани, в отличие от крохотных хибарок, строятся в семь этажей, называемых у них "полками". Но я отвлекаюсь от темы. Среди просторов чужбины мне часто вспоминался мой родной Баденвердер: острые аксан-сирконфлексы его черепичных кровель, старые полустертые буквы девизов, вчерненных в известь стены. Ностальгия заставляла меня беспокойно блуждать, лишь бы убить время, с ружьем через плечо по кочкам болот и тростниковым зарослям, ягдташ мой никогда не бывал пуст, и вскоре слава обо мне как об охотнике - кой-что попало в мои мемуары, но незачем повторять то, что знает наизусть любой школьник, - прошла от Белых вод до Черных. Но вскоре на смену бекасам и куропаткам - турки. Да-да, была объявлена война с турками, и мне пришлось, повесив свой охотничий штуцер на гвоздь, взять в эти вот руки, говоря фигурально, двести тысяч ружей, не считая фельдмаршальского жезла, от которого я, помня наши прежние отношения с царицей, не счел возможным отказаться. После первого же сражения мы не видели ничего, кроме неприятельских спин. В битве на Дунае я взял тысячу, нет, две тысячи пушек; столько пушек, что некуда было их девать, - коротая боевые досуги, мы стреляли из них по воробьям. В одно из таких боевых затиший я был вызван из ставки в столицу, где на меня должны были возложить знаки ордена Василия Блаженного из четырнадцати золотых крестов с бриллиантами: верстовые столбы замелькали мимо глаз быстрей, чем спицы колес двуколки, к которым я иногда наклонялся с сиденья. Въезжая в столицу на дымящихся осях, я велел замедлить конский бег и, приподняв треуголку, проехал мимо высыпавших мне навстречу толп к дворцу. Кланяясь направо и налево, я заметил, что все россияне были без шапок; поначалу это показалось мне естественным проявлением чувств по отношению к триумфатору, но и после того, как церемония въезда и принятия почестей была закончена, эти люди, несмотря на холодный ветер с моря, продолжали оставаться с обнаженными головами. Это показалось мне несколько странным, но не было времени на расспросы, снова замелькали версты - и вскоре я увидел ровные шеренги моих армий, выстроившиеся для встречи вождя. Подъехав ближе, я увидел: и эти без шапок, "Накройсь", - скомандовал я, - и тысяча дьяволов: команда не была выполнена. "Что это значит?!" - повернул я взбешенное лицо к адъютанту. "Это значит, - приложил он дрожащие пальцы к непокрытой голове, - что мы врага шапками закидали, ваше высокопревосх..."