Кржижановский Сигизмунд Доминикович
Шрифт:
Нам незачем по всей сороковице. Расскажу еще про одно из мытарств, и будет. Как-то друзья вооружили меня рекомендательным письмом к одному из крупных газетных спецов. Мне было пригрезилось, что здесь - на быстром течении - легче сняться с мели. Газета, от которой неотъемлем был данный спец, конечно красная, но спец, я бы сказал, с желтыми подпалинами. Договорились о ряде фельетонов на сердцевинные, "волнующие", как выражался мой новый покровитель, темы. "Хорошо б какое-нибудь общее заглавие", подсказал он мне. Подумав с минуту, я предложил: "Свояси". Понравилось. Мне вручили аванс, и я тотчас же принялся за работу. Первый мой фельетон, написанный, как мне казалось, на волнующую тему, назывался "Тринадцать способов раскаяться". Статейка была набросана в виде краткого руководства и перечисляла все способы, начиная от официального письма в газету до... Но мой спец долго с укоризной качал головой, когда глаза его доскользили до этого до. Тон наибольшего благоприятствования уступил место тону наименьшего доверия. Но аванса я все же возвратить не мог: приходилось расплачиваться буквами. В конце концов я увидел под столбцом петита свою подпись, но только первая треть статьи была моей, дальше шло нечто такое... Возмущенный, я побежал с газетным листом в редакцию. Выслушав меня, спец отрезал: "Вы не знаете журнального дела. А я знаю, и потому сработаться мы можем только так: вы приносите факты и материал (у вас есть глаз, не отрицаю), а выводы, уж разрешите... мы сами". Ошарашенный, я молчал. Он понял: кивнув друг другу, мы расстались. Поглядите, ведь это кладбище.
Действительно, цепь воспоминаний привела нас к загородному, разбросавшему по холмам свои кресты, просторному и беззвучному селению мертвых.
– Вы не устали?
– Немного.
Через калитку мы вошли внутрь ограды. Дорожка повела сначала прямо, потом зигзагами меж ветхих и сутулых крестов.
– Присесть, что ли.
– Пожалуй. Вон тут.
Опустились на зеленый еж дерна. Ловец тем расправил длинные ноги и скользнул глазами во оконечинам крестов:
– Д-да. Если вы пришли к занятому человечеству, делайте свою жизнь и уходите.
Я, не отвечая, взглянул ему в лицо: усталость еще больше заостряла резко вычерченные черты. И, будто доворачивая какой-то тугой винт, он добавил:
– Место б с плацкартой. На всю вечность. И - на самой нижней полке. А впрочем, чушь.
Левая рука его привычным жестом задвигалась вверх-вниз по борту пальто.
– Меня сюда вот, к закопанным, не раз уже заносило. Мыслью. Обдумываю всегда на ногах, на ходу: иной раз шагаешь-шагаешь, и улиц тебе не хватает, ну и забредешь сюда, в молчальню. Тут вот в сторожке - видите - по правую руку, у ворот - мой знакомец, старик сторож. Один раз прелюбопытный случай он мне рассказал. Такого и не придумаешь. Слышит он, понимаете ли, шум. Дело перед рассветом. Вслушался - ломом о камень. Звонок в милицию, наряд - и все вместе, меж могил, тишком, на звук. Видят - в одном из склепов огонь. Подходят. Головами в дверь, а там над взломанным гробом с потайным фонариком в руке спина и движущиеся локти. Навалились, оттащили - и что же оказывается! В руках у вора щипцы, а в щипцах на длиннющем корне... золотой зуб. Дантист (своего рода, конечно). "И как повели мы его в район, досказывал мне сторож, - всю дорогу зубодер ругался. Уж так и этак. "За что, - говорит, - рабочего человека с работы снимаете? Сколько я с ним намучился, и меня же в тюрьму". Ну, и я, знаете - соблазнительно уж очень, попробовал развернуть эту штуку в рассказ. Где-то он там у меня валяется (не помню). Схему я брал такую. Немолодой, почтенный (в своем кругу, конечно) взломщик. Вот имя забыл - хорошее было имя, а забыл. Ну все равно - скажем, Федос Шпынь. Шпынь работает чисто, положительно, верняком. Но с годами у него появляется и прогрессирует чрезвычайно неудобная для вора болезнь: он постепенно теряет слух. Человеку в летах трудно швыряться профессиями. Шпынь продолжает делать то, что делал. Пальцевая техника не изменяет ему в самых трудных ситуациях, но слух... Как-то его настигают с поличным: тюрьма. Шпынь имеет время поразмышлять на тему "Тяжелая штука жизнь". Выпускают. Без средств. Пробует найти так называемую честную работу. Много ли старику нужно? Но не тут-то было: и молодые тысячами без работы; кому нужен глухой и без квалификации? Приходится опять за свое. И опять тюрьма. Шпынь рецидивист. Его ведут в дактилоскопический кабинет и притискивают к пальцам навощенную дощечку. Когда старика выбрасывает назад, в жизнь, он чувствует, будто из пальцев у него что-то вынули, выкрали, и вот без этого что-то, пронумерованного и запрятанного в архив, еще труднее. Дряхлеющий взломщик не любит (да и не любил никогда) всех этих острослухих. Он чуждается даже своих: ему кажется, они смеются за его спиной над глухим простофилей Федосом Шпынем. Дальше у живых красть нельзя, нет; остается одно - практика среди мертвых. "Эти, - думает Шпынь, растягивая рот в улыбку, - слышат еще похуже моего". Но и с трупами не так легко, как кажется; это раньше люди одевали своих покойников в лучшие платья, на стылые пальцы - перстни и дорогие каменья, на вытянутые ноги - глянцевитые ботинки. А теперь все это пообеднело, изжадничалось, норовит, ну, право, сказать стыдно, в одних носках да в молью проеденном платье сунуть человека в гроб (все равно, мол, под крышку). "Если так дальше пойдет, - думает иной раз старый Шпынь, возвращаясь ночью по лужам с пригородного кладбища, - то и остыть человеку не давши, сами же будут (додумаются-таки люди, додумаются) золото из бездыханного рта тянуть, и не умеючи, наспех, без правила, им что. А я без хлеба". И вот однажды выходит Шпынь на работу: постоял на перекрестке, топыря ладонь у уха - не звонят ли где по покойнику. Не разберешь; только мутные шорохи и шумы; побродил у вывески с надписью: "Гроба" - иной раз тут можно напасть на след. Никого. Поплелся к ближайшей паперти: на ступеньках женщина в черном - вот, заглянул в храм: есть, лежит меж горящих свеч, и провожающие одеты чисто и с достатком. "Добрый знак, - думает Шпынь, только как его угадаешь, что у него там под губами: золотые или цементные, а то вдруг и никаких, не лошадь - в рот не залезешь". А тем временем из алтарных врат выходят священник и диакон, свеча тянется к свече за огоньком, и смутные голоса с хор - Шпынь больше угадывает, чем слышит их - обещают покой средь святых и страну без печали и воздыханий. Старый Федос думает, что и ему скоро под дерновое одеяло, вздыхает и крестится. Но к последнему целованию в нем просыпается профессионал: он в очереди, с руками, чинно прижатыми к груди. Череда прощающихся подводит Шпыня к гробу; вот под ногами скрытая сукном ступень. Шпынь наклоняется, зорко всматриваясь в щель меж синих, окостенелых губ: от толчков их чуть-чуть разжало - и изнутри из двух мест золотой блик. Шпынь, закончив обряд, отходит в сторону: на лице его спокойное удовлетворение и серьезность человека, готового выполнить до конца печальный долг. Кто-то в толпе, с уважением оглядев Шпыня, шепчет соседу: "Какая красивая скорбь!" Процессия двигается. Ревматические ноги плохо слушают Шпыня, но нельзя бросить дело на середине. Он идет за катафалком, шаркая ногами о землю, среди родственников и друзей. Кто-то из молодежи почтительно поддерживает его за локоть. Запомнив место, отсчитав в уме все повороты дорожек - ведь работать придется ночью, - старик покидает кладбище. Остаток дня он дремлет, иззяблыми пятками к печке. А ночью, уложив инструменты, снова проделывает дальний путь. И вот тут-то... но концовку можно взять живьем из рассказа сторожа. Жизни не перемудришь. Да. Пойдем, что ли. Дело к вечеру. Еще запрут тут.
Мы вышли на главную аллею; оттуда - мимо церкви и конторы - к воротам. У окна конторы мой спутник на минуту остановился, вглядываясь сквозь стекло внутрь.
– Что вы там?
– Идите, идите. Догоню.
И действительно, у калитки он поравнялся со мной и, встретив вопросительный взгляд, улыбнулся.
– Хотелось взглянуть, висит ли, где висел? Висит.
– Кто?
– Что. Я говорю о прокатном венке. Есть тут такой. Мне тоже сторож рассказывал. Венок для бедных. Понимаете - вы платите несколько гривен, и респектабельный, как у людей, металлический венок, с фарфоровыми незабудками и свесью черных лент, присутствует, вынесенный из конторы навстречу процессии, при последних обрядах, затем ложится поверх могилы, исполненный достоинства и печали, щедрый и неутешный. Но когда провожающие тело разойдутся, сторож снимает прокатный венок и уносит назад, в контору: до следующего катафалка. Может быть, вам покажется смешным или нелепым то, что я сейчас скажу, но у меня к этому венку почти родственное, свойское какое-то чувство. Ведь разве мы, поэты, не нарядные венки, странствующие по могилам? Разве мы не приникаем всеми своими смыслами и сутью к тому, что погибло и зарыто? Нет-нет, я никогда не соглашусь на теперешнюю портфелью философию: можно писать только о зачеркнутом и только для зачеркнутых.
Мы снова шли, локоть к локтю, по широким окраинным улицам. Вскоре навстречу потянулись укатанные параллели трамвайных рельс. И тихо, у самого моего плеча:
– А ведь если параллели сходятся в бесконечности, то всем поездам, уходящим в бесконечное, там, у схождения... катастрофа.
Мы шли квартала два или три, не размениваясь больше словами. Я отдался мыслям, и внезапный голос спутника заставил меня вздрогнуть:
– Если я вас не очень утомил, то мне бы хотелось рассказать вам мою последнюю тему. Над ней уже давно занесено перо, но писать боязно: вдруг испорчу. Это не длинно. На десять минут; или, может быть, не надо?
Он почти просительно, с робкой улыбкой, заглянул мне в лицо.
– Нет, отчего же.
И рассказ начался.
– Я хочу это назвать "Поминки". Только это уже не кладбищенское. Нет-нет. Потоньше. У некоего имярека, имеющего жену, три комнаты, спецставку, прислугу и доброе имя, собрались друзья. Блюда и бутылки пусты; из стеклянной стопки - пачка зубочисток. Переходят в кабинет - к камину, беседуют о последнем фильме, о последнем декрете, о том, куда лучше на лето. Жена имярека принесла ящик с фотографиями и всяческим там семейным хламом. Пальцы роются в картонных кипах, и вдруг снизу у донца ящика тихий стеклистый стук. Что бы это? Имярек вынимает стекляшку: горло стекляшке затиснуло пробкой, но внутри, под прозрачными стенками, крохотный белый кристаллик. Имярек, недоумение вщуриваясь, удаляет пробку и, послюнив палец, - сначала к кристаллику, потом к губам: и от этого на губах вдруг таинственная и хитрая улыбка. Гости выжидательно, не понимая ни улыбки, ни кристаллика, спрашивают дюжиной глаз. Но хозяин медлит. Заинтриговывающе подернул бровью, сощурил глаза, а на лице у него уже не улыбка, а то выражение, какое у людей, пробующих вспомнить недавний сон. Гости в нетерпения. Они сдвинули круп "Да ну же!" Жена теребит за плечо: "Не мучь". Тогда человек отвечает: "Сахарин". Друзья гогочут хохотом. Но хозяин не смеется. Выждав, когда все успокоились, он предлагает: "Друзья, давайте устроим поминки. По тем отжитым, голодным и холодным дням. Хотите?" - "Ты всегда был шутником".
– "Ну и чудак..."
Но в конце концов, поминки так поминки: все равно - книги стали скучны, премьеры все отсмотрены, а зимние вечера длинны и нудны. Уславливаются о поминальном дне, и затем: "Ну, нет компании, которая бы..." - "Последний трамвай до каких?" - "Ну и чудак..."
В назначенный день хозяин празднества будит с рассветом жену: "Вставай - готовиться". Она уже успела забыть, и: "К чему торопиться в такую рань? Ведь гости вечером". Но чудак и шутник упрям. Он будит и прислугу и принимается за дело: "Откройте, Глаша, форточки, пусть выхолодит; вьюшки поднять и печей не топить; выньте из группки дрова - вот так, - мы сюда сунем ковер; зачем? а вдруг реквизиция; не лезет? надо свернуть - вот так пошло... вещи из спальной и столовой тащите все ко мне в кабинет; не войдут? еще как - и вещи, и мы, - ведь мы будем жить все в кабинете, трех комнат нам не протопить; вы? вас не будет - у меня нет денег на прислугу". Глаше, ошалелой и испуганной, кажется, что она еще спит и видит нелепый сон. Но шутник успокаивает ее: "Не будет до завтра, а завтра все по-старому, поняли?" Глаша продолжает таращить глаза. Но когда хозяин обещает ей после того, как они покончат с мебелью, выходной день, лицо ее проясняется, и комоды, диваны, столы, ухая друг о друга углами, с визгом и грохотом сползаются в кабинет. Разбуженная окончательно, жена имярека пробует было воспротивиться: "Ну что ты выдумал, в самом деле..." - "Не я - мы: вот помоги-ка лучше этажерку с гвоздя". Весь день проходит в суете: надо в аптеку за сахарином, нигде не достанешь гнилой муки, в хлеб забыли подсыпать отрубей и подмешать солому, - почти плача, жена чудака вторично замешивает тугое и грязное тесто. Комната уже заставлена и завалена фантастическим конгломератом из вещей, но упрямец отправляется вверх по чердачной лестнице отыскивать печку-буржуйку: ржавая нелепица, тыча железным хоботом обо что ни попало, занимает последний свободный косоугольник на полу.
Когда человек, перепачканный сажей и в рже, подымается с колен, он видит: жена, закутанная в теплый платок, с поджатыми под подбородок коленями, забившись в угол дивана, злыми и испуганными глазами следит за его работой. "Послушай, Марра, - дотрагивается он до ее плеча (плечо резко отдергивается), - Марра, ведь и семь лет тому ты так вот, промерзшим воробышком, в платке и шубе, несчастнушей оставленной, а я, помнишь, вынул иззябшие пальчики из-под платка - вот так - и дышал на них, - вот так, вот так, - пока ты не сказала: "Хорошо". (Жена молчит.) Или помнишь, как я принес смешной паек в шести кулечках - мышь бы не наелась, - и мы вот на этой самой ржавуше пекли и варили - дыму и копоти больше, чем еды".
– "Ну, с керосинкой было хуже, - отвечает жена, все еще не поворачивая головы, - эта хоть грела, а та... и огонь тусклый, "больной", как ты говорил".
– "Ну, вот видишь, а ты и взглянуть на старушку не хочешь".
– "А когда у тебя последние спички в коробке, - будто не слушая, говорит жена, - я разрезала их ножом вдоль - и из одной сразу четыре".
– "Да, я не умел этого, у меня руки грубее".
– "Нет, ты забыл, у тебя просто были отморожены пальцы, вот и все".
– "Нет-нет, Марра, маленькая моя, у меня руки грубее". И человек чувствует - мягкое плечо коснулось плеча, и тот прежний голос, от которого в висках поет: "А как хорошо было, когда мы в длинные вечера -ты и я: чуть шевельнешься - и огонь на коптилке тоже - и тотчас тени от вещей, вверх-вниз, вверх-вниз, по столу, стенам, потолку. Смешно так и весело. А коптилки ты не дослал?" - "Нет".
– "Ну, как же так - без коптилки нельзя". "Из головы вон, - вскакивает человек, - ну ничего, смастерю, а ты пока вывинти лампочки; вот так - видишь, как удобно, и лестницы не надо, прямо по столам и к потолку".