Шрифт:
О реакции современников на появление ТП судить сложно: ни о каком широком публичном обсуждении произведений поэта, казненного «за участие в заговоре против Советской власти», конечно, речи быть не могло. В настоящее время известно лишь два кратких отзыва — В. А. Рождественского и В. А. Итина (оба подписаны инициалами). Уместно отметить, что коммунисту Вивиану Азарьевичу Итину эта заметка в 25 строчек стоила жизни: через пять лет (!) после ее выхода в «Сибирских огнях» (1922. № 4. С. 197) он был вызван на пленум Сибирского краевого комитета партии и «разоблачен» там как «неблагонадежный в политическом отношении» — за сочувствие «контрреволюционеру»; позже Итин был арестован и умерщвлен в лагере (см.: Зобнин. С. 20–21). В заметке Итина о ТП говорится буквально следующее: «Рассказы Гумилева слабее [чем его поэзия], в них мы находим слишком явное подражание Эдгару По. <...> Но все же ясный и бесстрастный эстетизм поэта, радостно принимающий всякую жизнь, чувствуется и в этих произведениях. “Мне отрубили голову, — снится ему в одном из этих рассказов, — и я, истекая кровью, аплодирую уменью палача и радуюсь, как это просто, хорошо и совсем не больно”. К несчастью, сон оказался вещим.
Значение Гумилева и его влияние на современников огромно. Его смерть и для революционной России остается глубокой трагедией. И никто, надеюсь, не повторит вслед за поэтом: “Как все это просто, хорошо и совсем не больно”» (Русский путь. С. 484–485).
Более пространная заметка В. А. Рождественского (см.: Книга и революция. 1923. № 11–12. С. 63), к счастью, не имела таких страшных последствий, быть может еще и потому, что ее автор не касался обстоятельств публикации ТП и не делал каких-либо обобщений, связанных с реальным воздействием творчества Гумилева на современников, хотя и он оценил прозу поэта достаточно высоко: «С первой же страницы рассказов Гумилева кружит голову мальчишески веселая радость произносить звонкие имена, стучать рыцарскими латами, соперничать со Стэнли на пути к еще не найденным рекам. Все мы знаем Гумилева поэта, блестящего визионера и выдумщика... и только немногие помнят его живой голос, те пленительно-невероятные истории, которые этот суховато-сдержанный человек умел рассказывать с истинно гимназической пылкостью». Рождественский полагал собранные в книге произведения «записью устных рассказов», «потускневших в печати», ибо «автор спрятал свой живой голос за стилистическим приемом и каждому сюжету постарался найти каноническую параллель. «Радости земной любви» — это новеллы итальянского Возрождения, «Последний придворный поэт» — Андерсен и Уайльд, «Черный Дик» — Р. Л. Стивенсон (кстати, один из любимых авторов Гумилева). Вполне самостоятельны «Лесной дьявол» и «Африканская охота». <...> Некоторые новеллы явно относятся к эпохе «Жемчугов» (1910 г.) и отражают ту юношескую экзотику и эротику Гумилева, которые он в «Костре» и «Огненном столпе» преодолевал лирикой простоты».
Как видно, в ТП не были включены ни самые ранние, «символические» произведения Гумилева, появившиеся в 1907 г. в журнале «Сириус», ни «Записки кавалериста» (которые, хотя и были доступны на момент публикации, но являлись с таковым «политически несовместимыми»), ни неопубликованные «Африканский дневник», «Черный генерал» и «Веселые братья» (последние два вообще находились в зарубежных частных архивах). Что касается самого сборника, то он был издан крохотным тиражом и мгновенно разошелся, осев в собраниях библиофилов и библиотечных хранилищах, ставших через какое-то время наглухо закрытыми для «непосвященных». В тех же хранилищах находились и периодические издания, содержавшие первые публикации гумилевских рассказов. В результате уже для следующего читательского поколения Гумилев-прозаик как бы не существовал, ибо, говоря современным языком, в читательском обиходе просто не было «физических носителей» подобной информации. Такое положение вполне устраивало официальную советскую историю литературы, одной из приоритетных задач которой уже с конца 20-х гг. была бескомпромиссная борьба с «огромным влиянием» Гумилева на его читателей. Методика тотального «замалчивания» была бы здесь, конечно, самым эффективным средством подобной борьбы (многие из читающих эти строки, вероятно, помнят не столь далекие времена, когда Гумилев являлся главной «священной тайной» истории отечественной словесности XX в., времена, когда все — от любопытствующих школьников и студентов до обычных интеллигентных обывателей — как бы чувствовали, что в ней «что-то есть», но толком не знали — «что» именно, ибо даже произнесение вслух самого имени «Николай Гумилев» каралось вплоть до заключения в тюрьму). «Замолчать» Гумилева-поэта не удавалось — единственно из-за того, что невозможно было изъять из свободного хождения (хотя такая задача была официально поставлена перед органами государственной безопасности — см.: Азадовский К. М. Как сжигали «серебряный век» // Невское время (СПб.). 2 июля 1993) прижизненные издания, широко разошедшиеся по всей территории СССР и ежегодно генерирующие тысячи «самиздатовских» рукописных копий. Поэтому поэзия Гумилева еще упоминалась — разумеется в крайне негативной оценочности — в вузовских учебниках и специальных научных изданиях (см.: Воронович В. Н. Отечественная литература о Н. С. Гумилеве (1905–1988 гг.): Материалы к библиографии // Исследования и материалы. С. 641–650). Гумилев же прозаик массовыми прижизненными тиражами издан не был, — и «фигура умолчания» соблюдалась в отношении этой части его наследия неукоснительно.
Западное литературоведение молчало о прозе поэта по той же причине — этих текстов в нормальном научном обиходе просто физически не было вплоть до выхода в 1968 г. IV тома СС: обыкновенное прочтение любого из них требовало отдельной специальной подготовки — либо визита в крупнейшие национальные книгохранилища Франции, Англии, Америки, либо — поездки в СССР с полученным допуском работы в закрытых фондах крупнейших же библиотек.
Г. П. Струве и Б. А. Филиппов совершили подвиг, издав в 1962–1968 гг. четырехтомное Собрание сочинений Гумилева. Для Гумилева-прозаика это было в прямом смысле слова «вторым рождением»: только с 1968 г. его проза получила читателя (в том числе и в СССР, поскольку даже за «железный занавес» единичные экземпляры СС все-таки проникали — и тут же становились источниками массового «самиздата»; до того даже «проникать» было нечему).
Г. П. Струве не ограничился переизданием ТП: в СС IV были впервые изданы единым текстом «Записки кавалериста» (правда с большим количеством ошибок), переиздан фрагмент ранней повести «Гибели обреченные» (первая часть) и очерк «Умер ли Менелик?». Ранее Г. П. Струве издал переданный ему Б. В. Анрепом в составе «лондонского архива» Гумилева текст неоконченной повести «Веселые братья» (в сб.: Неизданный Гумилев. «Отравленная туника» и другие неизданные произведения. Нью-Йорк: Изд-во имени Чехова, 1952); в СС IV это крупнейшее прозаическое произведение позднего Гумилева стало достоянием массового читателя. В 1984 г. в материалах подпольных «Гумилевских чтений», переданных из СССР на Запад их организаторами В. Порешем и В. Мартыновым и опубликованных в № 15 «Wiener Slawistischer Almanach» были переизданы (под рубрикой «Юношеские рассказы») очерк «Карты» и рассказ «Вверх по Нилу», а уже после «реабилитации» Гумилева в СССР, в 1987 г., в журнале «Огонек» (№ 14 и 15) состоялась публикация «Африканского дневника». В Соч II вся известная на данный момент художественная проза поэта была собрана воедино, причем текст повести «Гибели обреченные» публиковался полностью, а тексты «Африканского дневника» и «Записок кавалериста» были заново сверены с первоисточниками и существенно скорректированы. В настоящем томе впервые полностью публикуется текст последнего по времени написания из известных на настоящий момент прозаических произведений поэта — рассказа «Девкалион». Не исключено, что со временем могут быть найдены и новые неопубликованные художественно-прозаические произведения Гумилева, в частности, находившийся в архиве Ахматовой и украденный у нее «Египетский дневник» Гумилева (см.: Бронгулеев. С. 112).
Обобщая сказанное, можно заключить: Гумилев-прозаик стал в полной мере известен лишь читателям 80-х годов XX века. Эти произведения не просто «выдержали испытание временем». Прозе Гумилева выпала уникальная судьба: созданная в первые десятилетия XX в. и адресованная по замыслу автора к читателям той поры, она нашла свою реальную массовую читательскую аудиторию лишь полвека спустя, буквально с кровью прорвавшись к ней через глухой государственный запрет агрессивного тоталитарного режима, — и завоевала эту аудиторию, разошедшись в десятках изданий конца XX — начала XXI вв. Это надо учитывать тем современным исследователям, которые до сих пор, с настойчивостью, достойной лучшего применения, проводят в своих работах мысль, что Гумилев «не успел» состояться как прозаик. К глубокому сожалению, от этого странного заблуждения оказался несвободен и автор комментариев к Соч II, утверждая во вступительной заметке, что «Гумилев не дожил до своей лучшей прозы» (Соч II. С. 424). Действительно, печальная особенность русской литературы состоит в том, что ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гумилев «не успели состояться как прозаики», — если сопоставлять количество написанного ими в этом роде с наследием плодовитых отечественных беллетристов, — и нет никаких сомнений, что, проживи они дольше, мы располагали бы сейчас прозой лучшей, чем «Капитанская дочка», «Герой нашего времени» и «Записки кавалериста». Однако то немногое, что они успели сделать за отпущенный им невеликий жизненный срок, все-таки составляет эпохи в развитии национального художественного мировосприятия, и в таковом качестве требует известного исследовательского пиетета.
Самые ранние опыты Гумилева-прозаика относятся, по свидетельству А. И. Гумилевой, еще к «петербургскому» гимназическому периоду (1894–1899): в школьном рукописном журнале он «поместил свой рассказ: нечто, похожее на «Путешествия Гаттераса». Там фигурировали северные сияния, затертый льдами корабль, белые медведи» (Жизнь поэта. С. 22). Мать поэта сообщила его первому биографу, П. Н. Лукницкому и круг чтения, формировавший вкусы юного Гумилева: помимо традиционных для подростков Жюля Верна, Фенимора Купера и Густава Эмара (прочитанных, впрочем, как это можно понять сейчас, под несколько иным, нежели традиционный для его сверстников, углом зрения) — Андерсен, книга которого стала первым по времени и любимым на всю жизнь чтением (Там же. С. 18), а позднее (в четырнадцать лет, по свидетельству самого Гумилева) — О. Уайльд (Там же. С. 25). Из русских авторов в этот же период абсолютным и безусловным приоритетом пользовались Пушкин и Лермонтов (последний, впрочем, в меньшей степени; первого же в двенадцатилетнем возрасте Гумилев не только читал сам, но и буквально заставлял читать всех своих товарищей-гимназистов — см.: Указ. соч. С. 21).
Если мы посмотрим на дальнейшее развитие Гумилева, имея в виду поэтику первых из известных нам его прозаических произведений — «парижских рассказов» 1907–1908 гг., — то нельзя не отметить, что в материалах, повествующих о его духовном становлении в подростковые и юношеские годы, отсутствуют данные о сколь-нибудь значительном влиянии на него прозы «классического» русского критического реализма XIX века. От Пушкина, увлечение которым осталось на всю жизнь («Он благоговел перед Пушкиным и... прекрасно его знал» (Жизнь Николая Гумилева. С. 31)), Гумилев, взрослея, как бы делает в своих вкусах «временной скачок» к поэтам-модернистам (зарубежным и русским) 70-х — 90-х гг. — Бодлеру, Рембо, Верлену, В. С. Соловьеву, Брюсову, Бальмонту, чуть позже — Блоку и Белому. Ни Гоголь, ни Тургенев, ни Достоевский, ни Толстой, ни даже Чехов (не говоря уж о менее значимых прозаиках этой эпохи) в активном читательском обиходе Гумилева — ученика средних классов 1-й Тифлисской гимназии и старших — царскосельской Николаевской мужской гимназии, — не фигурируют. Конечно, он их читал. «Он поражал своей исключительной памятью и прекрасным знанием русской классической литературы, — свидетельствует О. Л. Делла-Вос-Кардовская. — Вспоминается, как он однажды спорил с Анненским о каких-то словах в произведении Гоголя и цитировал на память всю вызывавшую разногласие фразу. Для проверки мы взяли том Гоголя и оказалось, что Николай Степанович был прав» (Жизнь Николая Гумилева. С. 31). Однако на уровне сознательных пристрастий юного Гумилева это мало отразилось. Зато проза «фаворитов» детских лет на «модернистском» фоне была переосмыслена: вместо «занимательной содержательности» на первый план теперь выходит «стилистика как таковая». Это касается и Андерсена, и Уайльда; в 1900-е гг. к ним безусловно прибавляются Эдгар По и Стивенсон, вероятно — Проспер Мериме. Все это — мастера совершенно иного типа художественной повествовательности, нежели тот, на котором воспитывались старшие современники Гумилева. Можно сказать, что освоение «заветов мастерства» этих европейских писателей и стало тем горнилом, в котором выплавлялся собственный гумилевский прозаический стиль, самыми яркими чертами которого станут, во-первых, отсутствие ярко выраженной авторской рефлексии непосредственно манифестированной в тексте (в виде лирического отступления, «внутреннего монолога» героя и т. п.), во-вторых, характеристика объекта художественного созерцания исключительно через объективную детализацию повествования, посредством действия (или вербального императива), поступка, жеста, — и в силу этого постоянная «новеллистическая» сюжетность текста, доходящая до «анекдотичности», и, в-третьих, предельная поэтическая точность и «словесная скупость», демонстрация факта, а не объяснение его, решительный отказ от «автокомментариев» в повествовании. «Изящество языка в полной мере соответствует идеальному типу героев и неординарности запечатленных событий, — писала Е. Подшивалова. — Поэтому новеллы звучат как предание. Когда читаешь рассказы, включенные в книгу «Тень от пальмы», не покидает ощущение гармонии. И хотя наш сегодняшний опыт сформирован в большей степени другой прозой, эта восхищает мастерством, этой наслаждаешься как состоявшимся произведением искусства» (ОС 1991. С. 23).