Шрифт:
Начальник канцелярии скривился еще больше, но промолчал. Одного раза хватило рявкнуть, напомнив про еврейские ссуды государю во время Наполеоновской кампании, чтобы прикусили языки резвые канцеляристы, как бы им ни претили евреи в столице. Вот и славно! И не сомневайтесь, сударь мой Николай Иваныч, господин надворный советник Фогель, один из лучших тайных агентов империи, расскажет, ежели вы станете чинить препятствия этому Абраму.
– Что цены на базаре? Я просил у вас справку.
– Извольте взглянуть, ваше сиятельство, – Хмельницкий выложил бумагу на стол.
Милорадович просмотрел бегло. Справно написано, толковые секретари. А вот цены высоковаты. И это еще утренние, правительственные! Надо Фогеля послать на базар после полудня – небось, и вовсе хоть святых выноси. Заодно пусть посмотрит, хорошо ли Управа благочиния проверяет церковные разрешения на колдовство у гадалок. Вот только из каких денег Фогелю теперь заплатить – сущая загадка, а ведь он за этим пришел, не за поручениями! Может, сегодня его не принимать? Но предлог?.. Право, как-то неловко.
Прихлебывая кофе, без сахара, как полюбилось еще с Бухареста, вскрывал костяным ножом оставшиеся конверты. С Черниговщины от сестрицы Мари – сущий многотомный роман про всех чад с домочадцами. Это потом.
Рязанский предводитель дворянства помещик Маслов согласен отпустить на свободу крепостного поэта Сибирякова «всего только» за десять тысяч рублей серебром.
Милорадович поперхнулся кофе и дернул галстук. Не ошалели вы, сударь?! Вишь, обучен в московских училищах, да еще и кондитер! Жаль, право, что этот Сибиряков кондитер, а не какой-нибудь способный колдун – глядишь, сам бы справился с очумевшим от власти помещиком. Впрочем, в этом случае светила бы ему не воля, а глухая Сибирь.
Спасибо, конечно, государю Петру Великому за означенную обязанность всякого дворянина оберегать вверенные ему крепостные души. И государю Петру Федоровичу спасибо за манифест о вольности дворянской, позволивший дворянам только делами крепостных душ и заниматься. И государыне Екатерине Великой спасибо, что манифест сей Жалованной грамотой подтвердила. Одна беда – за укреплением дворянского сословия позабыли, что среди крепостных душ нет-нет, да рождаются способные люди, хоть колдуны, хоть кондитеры, а возможности пользоваться по-настоящему талантами своими им в законах империи не прописано. Разве что барин милостиво согласится отпустить на волю, и то – может устанавливать какую угодно цену.
Вот как сейчас. «Всего только» десять тысяч! И это господин Маслов называет «способствовать счастию человека» и не препятствовать его освобождению? В Государственном Совете рассказать бы этот анекдот, как раз к проектам крестьянской воли, да беда – не поможет.
Хмельницкий ждал приметно нетерпеливо. Подождет, больно гордый.
– Просители есть?
– Есть, ваше сиятельство. Графиня Потоцкая с дочерью. Уже дважды справлялись.
Только ее не хватало! С другой стороны – Киселеву пообещал. И вообще – дамы ждут, графини, безобразие получается. Надо заменить кем-нибудь этого Хмельницкого, поэт из него отвратительный, да и в остальном его знатность и богатство скорее вредят, чем приносят пользу службе.
– Просить немедленно! Впредь посетителей без доклада ждать не заставлять, – процедил Милорадович сквозь зубы. – И спросите у дам, чего пожелают, чай или кофе, и распорядитесь.
Утерся, литератор! Положил на стол еще несколько писем и вышел. Что ему делать? И Фогель подождет заодно. Он старик добрый, воспитанный, скромный – точно уж не обидится.
Но бедный Иван Сибиряков – таких денег на руках сейчас нет, жалование вытребовано вперед недавно, и при собственной хорошо известной любви к мотовству можно и вовек не собрать! Разве что подпиской попробовать? История попала в газеты, доброхотов может сыскаться немало…
Милорадович окунул перо в чернильницу, открыл памятную книжку. Время вытребовать Федора Глинку из полка к себе, в чиновники для особых поручений – вон сколько дел уже для передачи ему записал. Помешкал немного, прежде чем записать и поручения Фогелю – стоит ли доверять бумаге? Но книжка всегда при себе, так что за печаль?
Записав, отложил перо, спрятал книжку в карман и поднялся. За широкими окнами – панорама Невского проспекта, масляные фонари в промозглом тумане. Да, в Петербурге никогда по-настоящему светло не бывает. Мертворожденный город, отстроенный Петром Великим в недобром месте на болоте. Исконных обитателей вытравили, силком загнали новых людей. Сколько трупов уложено в эту землю – не диво, что светло не бывает, земля ведь все помнит. То ли дело – рассветы Италии, ледяной блеск альпийских перевалов или звездные полночи летней Малороссии. А какая золотая осень стояла в Тарутино! И всю дорогу от Бородина летали по воздуху липкие паутинки. На минуту прикорнешь, присев на лафет, разбудят от греха, чтоб не упал под колеса – и четверть часа потом отплеваться не можешь. Зато уж глаза продираются в лучшем виде, и видно яркую, прозрачную и светлую раннюю осень.
Милорадович встряхнулся, повел плечами. Не рано ли к воспоминаниям? Что это – зимний Петербург, бумажная скука, или вправду состарился? На свете пожито полвека без малого, но сам же давеча говорил детишкам о Суворове, а светлейшему тогда седьмой десяток шел. Правда, Суворов всю жизнь провел либо в войнах, либо в деревенском отдыхе, а здесь, за бумагами и гражданской службой, от интриг и забот постареешь до времени. Но ведь живут же люди! Кто из канцеляристов говорил о старых прожектах газового освещения? Надо бы велеть отыскать их и глянуть. Может, посветлей будет, а может, и вздор окажется.