Шрифт:
– Хватит! Опять ей голову ересью всякой забиваешь?!
Люба не ответила, встретив горящий праведным гневом сестрин взгляд своим, упрямым и твердым, как камень.
– Пропадет ее душа, что тогда скажешь?! Как ты ее тогда утешишь, а?! Или сделаешь вид, что ты здесь ни при чем? Так вот, не выйдет, дорогуша! Ты сейчас своими словами душу ее в ад отправить помогаешь, а не защищаешь!
Накручивая себя, Надежда отошла от окна и принялась расхаживать по комнате взад-вперед. Всклокоченная, осунувшаяся, она выглядела настолько не в себе, что Люба невольно поежилась. Но все же не удержалась от едкого замечания:
– Не ты ли нам все уши прожужжала, что мы уже в аду?
– В аду и есть, – уверенно кивнула Надежда. – Всех людей Всевышний вознес, а нас тут оставил – где мы, по-твоему?! А?! Молчишь?! Правильно молчишь. Потому как сама понимаешь, что я права. Мы мать ослушались, дом родной оставили, веру предали и ответ теперь держим по делам нашим. Только Всевышний нам шанс дал вину свою искупить кротостью и смирением, а ты…
– А мать-то за что?
Надежда замолчала посреди фразы, хватая ртом воздух. Обернувшись, Люба изумленно уставилась на Веру. В нескольких словах младшая выразила то, что беспокоило их все это время. Они уже восемь месяцев не видели людей. Ни живых, ни мертвых, вообще никаких. Только безлюдные города, только пустые дороги. В материнский дом они пришли наобум, снедаемые жгучим желанием сделать хоть что-то. Отложенная цель, без надежды на успех. Они не думали, совершенно не ожидали, что отыщут мать там, где покинули ее многие десятилетия назад. Вернее, отыщут то, что от нее осталось.
Не найдясь с ответом, Надежда выпалила:
– Значит, было за что!
И, возмущенно топая, удалилась в спальню. Нечего ей было ответить на вопрос младшей сестры, простой, но полный невысказанной боли, обиды на несправедливость. Мать была святой. Не в том смысле, как это понимает Церковь, и даже не в том, как каждый ребенок видит своего родителя. Мать всегда жила так, чтобы было не стыдно взглянуть в глаза Спасителю на Страшном суде. По легко понятным любому правилам, пусть где-то наивным, дремучим с точки зрения просвещенного городского жителя, но по-настоящему человечным. Так за что же и ее бросили здесь?
Люба отрешенно наблюдала, как Вера, безмолвная, точно призрак, слоняется по комнате, задувая свечи. Экономит. Это правильно. В безлюдном селе запасов для трех немолодых женщин… «Старух! – безжалостно поправила себя Люба. – Для трех старух!» …должно хватить с лихвой, но от привычки так просто не избавиться. К тому же кто знает, как набедокурили мыши и крысы за время вынужденного кошачьего заточения?
Покончив со свечами, Вера полезла на печь, спать. Точнее, лежать, мучаясь тяжелыми раздумьями, покуда милосердный сон не смежит ее опухшие от слез веки. Люба подставила младшей табурет, помогая забраться наверх. Мгновение постояла, бессмысленно разглядывая желтую побелку на пышущей теплом
стене, и вдруг, неожиданно для себя, задула керосинку и полезла следом. Во тьме было не разглядеть, удивилась ли Вера. Скорее всего, удивилась, но ничего не сказала. Тихонько подвинулась к стенке, освобождая место. Каменный горб печи, выстеленный шубами и одеялами, оказался так расслабляющее горяч, что Люба, едва добралась до подушки, «поплыла». Растянулась во всю длину, наслаждаясь сладким нытьем благодарного тела. Этот уголок мира был родом из детства; добрый печной жар, убаюкивающая темнота, ровное сестринское дыхание у самого уха.
– Вер… – шепнула Люба, борясь с дремотой. – О чем Он с тобой говорит? А?
Она не в первый раз спрашивала об этом, но Вера никогда не отвечала. Стыдилась, что ли? Люба была готова, что и в этот раз сестра отмолчится – и они заснут, прижимаясь друг к дружке. Однако ровное сопение внезапно сменилось неуверенным шепотом:
– О разном говорит… Раньше поддерживал, успокаивал. Вот прямо как ты. Я еще потому не верю, что это прелесть, что он не просит ничего и ничего не сулит. Говорит, что все хорошо будет, что ничего страшного не произошло…
– Ну да, ничего страшного! – удивилась Люба. – Человечество как корова языком слизнула, и ничего страшного?!
– Так не умерли ведь, Любушка, вознеслись. Сколько мы городов прошли – ни одного покойника. Потому и не страшно это. Он так говорит. Он заботливый, о нас печется… обо всех нас… даже о Надьке… Говорит, все скоро наладится…
Ее тихие слова, легким шорохом вплетающиеся в ночное безмолвие, отогнали сон. Люба на ощупь отыскала Верины волосы и принялась поглаживать их, осторожно расплетая тугие косы. Она подбадривала как умела.
– А с тех пор, как зима началась, все другое твердит… Говорит, придет Спаситель в мир… Спаситель, понимаешь? Нас спасать, многогрешных… Значит, права Надька, язва этакая, в аду мы, да?
Окутанная прогретым, точно в бане, воздухом, Люба все же ощутила легкий озноб. Ей снова было девять лет, и она успокаивала трехлетнюю Веру. Как взрослая, спокойным, рассудительным тоном она говорила, что в погребе, в их темном пахнущем землей и плесенью погребе нет никакого Сатаны. Она врала, внутренне холодея от страха. Потому что точно знала: он есть. Он там, как ни отрицай этого. Стоит оступиться, совершить дурной поступок, как он выйдет из глубокой тени, залегшей между ящиками с картошкой, чтобы утащить грешницу в самую глубокую преисподнюю.