Шрифт:
Если верить Янову, молодость Юрьева носила относительный характер почти сорок лет, но старику его вероятный родственник, видимо, казался юношей.
– Но деньги-то?
– Нет, и денег не надо. Игорь Юрьев человек обеспеченный. По крайней мере теперь. Он, простите, что напоминаю, получил заветное наследство. Ведь и наследство – это к нашему прежнему разговору – тоже, в сущности, вещь, живущая заново! Второй раз, третий…
Старик все так же ничего ясного не хотел сообщить о судьбе родственника. Значит, не погиб Юрьев ни в какой готической истории, романтики тоже никакой – деньги получил, наследство. Тогда были мегатерии и Навзикаи, но теперь всё, никаких Навзикай, поехал куда-нибудь в усадьбу хорошо жить. Заветное наследство… Тьфу, но ведь это цитата из прошлогоднего, помнится, стихотворения Мандельштама: этот почти еще юноша с первых строк показался. Старик был все-таки что-то уж слишком начитан в области того, что пишут новейшие. Тут Станислав Люцианович вспомнил петроградского генерала, у которого, как в усадьбе, на квартире жили красивой жизнью чуть ли не все кубо-футуристы. Не из такой ли породы визави? Хоть и не генерал. Впрочем, что-то не сходилось и в этом, уж очень грубо сочиненном варианте.
– А вы ведь еще не бывали в Париже? – спросил старик, недвусмысмысленно выделив слово «еще». Станислав Люцианович только усмехнулся про себя. На поездку в Париж у него никогда не было денег. В Италии он, впрочем, побывал, но больше за границей – нигде. Не жениться же на миллионерше… Впрочем, с амурными делами у него и в прошлом, и теперь дела обстояли неважно: орел – решка, стерва – сука, вечная чересполосица, а насчет любви – так пусть кошки мышам о ней пишут.
– А я вот побывал там… В начале восьмидесятых и еще однажды… Долго, словом, там жил. И видел много любопытных людей – в самый первый еще раз. Русские люди очень часто живут… жили и умирали в Париже. Может быть, в Париже и полагается русскому человеку умирать. Жаль. Но это все к делу не относится. На войне как на войне.
– Но вы ведь на фронте не были ни в эту войну, ни в японскую?
– Помнится, вы об этом с Юрьевым беседовали… Ему ведь в девятьсот четвертом всего двадцать седьмой год шел, так что… Да что это я о пустяках. Скажите лучше, а такие стихи вы как находите:
И каменный дом – это каменный дом,И белая лошадь стоит под окном,Никто не поможет, ни дьявол, ни Бог.Танцует со шваброй солдатский сапог.Он переждал и продолжил:
По улицам ветер несет шелуху.Напялив халаты на рыбьем меху,Бегут эмигранты нестройной гурьбой…Последнюю строку штабс-капитан попридержал, но все-таки выговорил, быть может, не без влияния допитого кларета:
В Москве Маяковский покончил с собой.– То есть как покончил? – удивился Станислав Люцианович. – Футуристы с собой не кончают, они все хотят кому-нибудь морду набить. Как такое может быть, то ли я все новости за картами…
– Да нет, конечно, нет… пока. Это все мечтательные измышления моего юного друга Кончакова. Впрочем, что мы о таких отвлеченностях. Скажите, а в каком городе, если бы у вас был выбор, вы бы хотели умереть?
Станислав Люцианович поразмыслил.
– Мне кажется, каждый человек волен для себя такой город выбрать. Приехать в этот город, взять номер в гостинице, зарядить револьвер поаккуратнее… Впрочем, порою мне кажется, город сам выбирает человека, – ему вспомнилось, как Ли застрелился в Минске. – Можно, думаю, просто приехать в такой город и жить в нем. Пока не умрешь. Мне, к примеру, и Петербург… виноват, Петроград… равно любезны. Разве плохой выбор?
Янов улыбнулся. Так улыбается только рыбак, следящий за дрогнувшим поплавком. А Станислав Люцианович нутром чувствовал, что проглотил не наживку даже, а голый крючок. Поэтому очередной кофейничек появился на столе именно по его требованию, причем наливали из него в обе чашки. Народу было уже немало, но половой не выказывал недовольства: гости не штаны просиживали, а делали заказ. В кофейничке на этот раз против всяких ожиданий обнаружился крепкий, грубоватый портвейн: видимо, долго пьющим гостям его подавали тут по взаимопониманию. Станислава Люциановича это устроило в высшей степени, да и к разговору именно портвейн годился – может быть, своей нереальностью.
– Мне, конечно, хотелось бы побывать в Париже, – ринулся Станислав Люцианович уже как в омут с обрыва, – видимо, Юрьеву тоже хотелось? Как там сейчас? Вот и думаю, может быть, еще побываю…
– Да, да, вы еще не бывали… Но побываете, не сомневайтесь. Это тоже характерно для… нашего времени. Хотя я не хотел бы в Париже умереть, там очень плохо ухаживают за могилами. Вы представить не можете, какой был скандал в восьмидесятых, когда оказалось, что могила чуть ли не лучшего русского поэта там стоит в заброшенном виде – и крест обрушен. Студент голландский обнаружил, сраму-то… Так и стояло, пока вдова из-за океана не примчалась. Не его одного вдова, впрочем, вдова много чья… А умер давно, то ли в тридцать седьмом, то ли в тридцать девятом, от печени, кажется…
«Какой там еще лучший поэт похоронен в Париже? В тридцать седьмом – да, Пушкин, но печень тут при чем, да и Париж?» – успел подумать Станислав Люцианович, а старика несло дальше:
– Да, вы правы, это хорошо – жить, пока не умрешь. Для человека ведь обычно и не важно, где умирать, важно когда. Иной согласен, чтоб где угодно – лишь бы попозже. Другой, напротив, считает, что чем раньше, тем лучше… как вот друг ваш, например, которого вы упоминали. Да, Париж.
Станислав Люцианович готов был поклясться, что о само-убийстве Ли он за столом не упоминал – но тут уж, видимо, был портвейн виноват. Создавалось впечатление, что весь разговор идет вообще о чем-то совсем другом, о чем на самом деле за столом не говорится ни слова. Это вовсе не была обычная болтовня военного времени о жизни и смерти – где и когда умирать, где, когда, может быть, воскресать и служить заново; такой разговор был бы для этих дней так же необязателен и пуст, как «Лукоморье» младшего Суворина. Там, правда, платили, а тут приходилось приплачивать за портвейн.