Шрифт:
Перебирая ногами по асфальту, я пытался осознать, что же происходило всего десятки минут назад, что же такого могло войти в мое подсознание, если так резко простая осенняя хандра сменилась всеобщим зимним застоем – стагнацией не только меня, но и всего вокруг. Как бы красиво смотрелась «Лунная ночь на Днепре» в этом маленьком тусклом уголке – нише, в перспективу заволакивающей взгляд. Я бы мог раствориться в ней, если бы хоть раз увидел это чудо, сошедшее с кисти мастера, в первозданном виде, я бы стал краской для такого «света», где глаза от любования слепнут, а ноги прорастают внутрь деревянных половиц, подобно лозам. Стена, загораживающая объемность этой перспективы, а я, я готов раздирать ногти в клочья и бетон в кровяную пыль только чтобы насладиться Днепром в лунном свете бесконечных полей и темной воды, стекающей с индигового неба, как бы низвергающего воды в каньоны степей…
Людей на улице было мало, но в каждом проходящем мимо субъекте я видел до боли знакомые черты, напоминающие кого-то. У них у всех не было определенного характера, не было определенных черт, но с каждой знакомой морщинкой, с каждой знакомой складочкой губ я убеждался все больше и больше, что это всё одни и те же лица, смотрящие не на меня, а сквозь меня, давая мне усомниться в своем существовании, в способности снести любые невзгоды, уничтожая себя на пути к совершенству и безразличию ко всему. Я вспомнил, что видел это лицо в своих воспоминаниях, расплывающееся в комнатном мареве. Теперь я точно понял, что все воспоминания – ложь, все то, что я тогда видел, – неправда; и теперь по-новому осознавая воспоминания, я видел настоящее прошлое, вот только кто может подтвердить, что и это прошлое реально.
Я точно знаю, что она существовала, и то, что я любил ее (какое-то незнакомое, давно забытое чувство, наверное), любил больше жизни… любил… любил исподтишка, не показывая ей своих чувств (а, может быть, тогда-то все и началось?), но только любуясь, боясь притронуться рукой, боясь заговорить, тем самым осквернив ее чистоту, ее первозданность, заложенную природой, красоту богини и грацию Венеры. Я не умел слушать ее слов, не умел слышать, вникать в суть слетавших с уст речей, – беззвучная Венера, не умевшая говорить, не умевшая смеяться, смотреть на меня, лаская гипсовым взглядом, застывшим в янтаре веков, растраченных мной впустую; о, как я мечтал смотреть на нее. Только в минуты отчаяния и горести заблудшей души, – как я мечтал увидеть ее мягкий подбородок с ямочкой по центру, ассиметричные плечи: левое вздымалось немного выше, чем правое, – я видел это, когда наблюдал за ее походкой сзади, плетясь подобно лисьему хвосту, покорно следующему за своей рыжеволосой хозяйкой. Все это в прошлом, но сейчас, сейчас я помню ее взгляд, это он мерещится мне всюду. Теперь неважно какое было прошлое, – я вопреки всему могу отчетливо видеть ее лицо, которое пустыми зрачками бесцельно ищет свое счастье. Но это счастье заключалось, конечно, не во мне. А ее ли это лицо? Почему бы моему мозгу опять не нарваться на злосчастную ошибку, давая понять, что это ее черты в лицах проходящих? У них нет лиц! Они безлики! Только выдумывая череду несвязанных видений и образов, я вновь натыкаюсь на давно позабытую жизнь. Точно, я уже видел все это! Это все, черт возьми, было! все проходило сквозь меня! я видел эти шаги, себя в зеркалах, в тумане, в забытье… и глаза, обои, стены, джин… и запахи (кратковременная отрезвляющая пауза настигла перипетию несуразных тошнотворных запахов и плача – детских грез. Успокоение)… Я любил ее, если она, конечно, существовала, существовала здесь, во мне… Но меня не было в ее повседневной жизни, увлеченной простыми истинами и детским смехом, пробирающимся сквозь толщу слез, обид и фривольности. Она существовала в моем мире, где я для нее не существовал. Какая ирония.
Шаги отстукивали определенный ритм, более всего пригодный для незаметной ходьбы, но в то же время немного отрезвляющий едва различимым звуком битья подошв, шарканья резиной о гладкую вздыбленную поверхность антрацитового асфальта. До ушей достигали едва уловимые звуки тарахтения автомобильных моторов, двигателями выказывающие свое превосходство над человеческой природой, спрятанной глубоко внутри нашего понимания, но открытого для тщеславия и зависти. Но автомобилей нигде не было: снежные дороги были пусты и даже нетронуты, не было машин и вдалеке, где на перекрестке все так же высвечивались пухлые снежные завалы, среди которых торчало несколько металлических прутов, появившихся неведомо откуда и неведомо зачем. Каждая мелочь имела свое место быть, и каждая мелочь была порождением человеческой мысли, человеческого гения, заблудшего среди лабиринтов снежных завалов и могил – загубленных мечтаний и воспоминаний. Я точно знал, что все неспроста, – я к этому привык: каждый аспект был связан с моим миром, в котором я потерял счет времени, место, в котором я проживал ссылку уже столько лет, небо, которое лазурью раскрашивало купол моей тюрьмы, в которой я без сомнения бог, но бог для кого, для самого себя? когда ты бог для самого себя, ты – судья своим свершениям, а когда ты судья самому себе, ты еще и свидетель своих преступлений. Приходится самому себе выносить окончательный приговор, среди которого я сам виновник всех бед, я – бог, судья, свидетель и преступник в одном лице.
Вдалеке гудели моторы, под ногами валялись игрушечные противотанковые ежи. И когда я наступал на них, те со свойственным пластиковым звуком хрустели, перекашиваясь в безобразные причуды, оставляя после себя лишь непонятный сперва, несуразный отпечаток на снегу, который напоминал большую снежинку сродни тем, что бесконечно падали с верхушки лазурного купола, а потом исчезали, будто бы тех вовсе и не было никогда. Снег – это детское желание превратить все вокруг в сахарный город, чтобы, проходя мимо домов, можно было спокойно, не считаясь с совестью, пососать карамельную стену. Конечно же, все это вульгарно, слишком гротескно… но сладкое в окружении было только осознание своего всевластия, в котором зародилось сомнение – понятие своей никчемности.
Она слишком часто говорила: она без устали открывала рот, а оттуда летели звуки, свет и краски, обагрявшие ее стройный стан и мягкие губы в цвет сольферино, – так мне казалось. Я никогда не слушал ее слова – попросту не мог, – но вместо этого любовался уголками ее уст, кремово-сладких, как само ощущение счастья, если таковое вообще существует в концентрации бесконечного удовольствия. Мне не нравился тембр ее голоса, – я всегда становился глух к ее рассказам, но, возможно, это было и оттого, что я никогда не приближался к ней ближе, чем на три сажени, довольствуясь наблюдением за нею издалека. Эссенция природного очарования в одном теле – божественный вклад в человеческую натуру. Лишь только раз я мечтал ее поцеловать – поцеловать и только. Но это предстало фантазией, способной разрушить даже в воображении ее девственность, ее нетронутость, ее сакральное женское начало, которое никогда не сможет восстановиться, избавиться от моих извращенных предложений, пускай во снах, и больше нигде. Я бы мог мечтать об этом и дальше, боясь воплощения моих мечтаний в реальность, но тогда бы я до конца осознал реальность табу, установленное не мной, но в то же время кем-то или чем-то, что было близко мне. И, ощутив ее, я бы потерял ту нить желания, ту нить прекрасного: культуры, этноса, сладострастия, которое забирается в кровь с вдохами и обещаниями самому себе в моменты отчаяния; больше я никогда не желал ее, как тогда, но только еще какое-то время любовался ею.
Ее ноги всегда покрывали полупрозрачные платья, скользя по коже, на которой маленькие бесцветные волоски колыхались от порыва ветра, заставляя робеть мерзнувшую девочку в моих фантазиях. Лоснящаяся кожа ее лица блистала, словно водная гладь на горных озерах, нетронутых человеком, сокрытых от чужих глаз – я видел, я любовался ею, как благоухающим цветком, не замечая недостатков: большие родинки, прыщички, которые растворялись в молочной пене ее розовых щек, шрамы. Она была моим опиумом, моим наркотиком, которого я боялся как огня: мне было страшно зависеть от нее, но отказаться от нее навсегда я не мог тоже.
Подумав об опиуме, я застал момент воплощения моих мыслей в реальность, – предо мной, сквозь снег, за несколько мгновений вырос алый мак. Я вспоминал ее облик, томящийся не то в моем воспоминании, не то в моем воображении. Я тронул этот мак, представляя, что это ее губы. Мешок раскрылся, черные семена высыпались из него, а потом – наверное, где-то в промежутке схлопывания век – они стали медленно разлетаться, превращаясь в черную пыль, уносимую ветром в сторону только что проделанного мною пути.