Шрифт:
— Ну в воскресенье! — не сдавался Перфилий. — Мне тебе что-то сказать надо… Приходи, Маня, а?
— Не знаю, — помолчав, невнятно сказала Манька и ускорила шаг. Перфилий отстал.
«Как же! Так и приду, жди! — думала Манька, низко наклонив голову, слушая приглушенный расстоянием шум моря. — Дуру какую нашел… Чего я пойду! С конфетами… подлизывается!» Она запустила руку в сумку, нащупала конфеты, сжала, но не бросила почему-то, как сперва хотела, так и шла, сжимая конфеты в руке.
На повороте она оглянулась, будто кто-то толкнул ее в спину: Перфилий стоял на дорожке, на том месте, где остался, и смотрел ей вслед. Увидев, что Манька обернулась, он поднял руку, и Манька сейчас же заторопилась, заспешила, еле удерживаясь, чтобы не побежать. А пройдя с полверсты, она присела, настороженно осмотрелась, свернула в кусты, в золотисто-желтые березки, в мох и легла там, лицом на сумку. «Ах, да что ж это приключилось… Как же я теперь письма им буду носить!» — думалось ей.
Лицо ее горело, голова кружилась от свежего, чистого, рыбацкого запаха Перфилия. Видела она близко его темные, шальные, перекошенные глаза, замирала, вновь переживая весь ужас, всю радость, весь стыд сегодняшнего дня. И уже весело, мстительно, томительно-уверенно звучали в ней все те же дикие и вещие слова: «Так бы и он скрипел и болел, и в огне горел, не мог бы он ни жить и ни быть и ни пить и ни ись!»
1958
В ТУМАНЕ
В тумане часто звенели высокие, тугие удары. Далеко где-то били по металлу, и выходило круглое, с оттяжкой: тиу-тиу-тиу!..
— Слышишь? — спросил Кудрявцев.
— Ага! — отозвался агроном. — Значит, все-таки правильно шли. Давай покурим.
И тотчас сел, отдуваясь, положил рядом ружье и повалился на бок, доставая папиросы из заднего кармана.
Механик Кудрявцев с местным агрономом охотились, но плохо: ничего не убили. Они долго стояли на вечернем пролете уток, все смотрели на запад, до боли в глазах, пока совсем не смерклось.
А в лугах их застиг густой туман, и они продирались сырыми кустами, чавкали по болотцам, шуршали осокой, пока не заблудились окончательно.
И тут совсем близко послышались круглые удары, и оба тотчас поняли, что это в мастерских на краю колхоза, оба сразу успокоились и уселись курить.
— Ты не видишь звезд? — спросил Кудрявцев, помолчав.
Он был близорук.
Агроном поднял голову и долго смотрел вверх.
— Нет, — сказал он, зевнул и лег на спину. — Туман здоровый. А должно быть ясно.
Он лежал, возвышаясь животом, перетянутым патронташем, посапывал и редко курил, глубоко затягиваясь.
Кудрявцев тоже было прилег, но тотчас же сел, ударил себя по ляжке и часто задышал носом.
— Ты чего? — спросил агроном.
— Не знаю, радостно чего-то стало… — Кудрявцев засмеялся. — Выпьем сегодня?
— Это само собой! — оживился агроном. — Я все про ту утку думаю. Обязательно я ее срезал! Жалко, не нашли. Ты видал, как я ее стеганул?
— Нет! Я только гляжу, ты в камыши подрал, и брызги выше головы. — Кудрявцев счастливо захохотал.
— Ну, ты никогда не видишь! Их три было, вдоль берега шли, над лесом. Я по ним шагов за сто ахнул, две завернули, а задняя прямо колом в камыши. Эх, собаки не было!
А в тумане все звенели и звенели нежные от расстояния металлические удары, и Кудрявцев замолчал, подавленный неожиданной и непонятной радостью. «Может быть, это от тумана? — подумал он неясно. — Или от охоты? Или от этих ударов, потому что всегда радостно знать, что близко люди и не спят, не спят, работают…»
Он вспомнил жену, с которой поссорился навсегда, как ему казалось. Он поругался и совсем перестал замечать ее, молчал по целым дням, уходил вечерами, пил с агрономом или трактористами. Стоило ему увидеть ее покорное лицо, как злоба охватывала его, и он говорил ей грубости, страдая при этом сам.
И вот теперь все прошло, рассосалось, и ему захотелось быть хорошим и чтобы все вокруг тоже были веселы и милы.
— Ну, пойдем! — сказал агроном и поднялся. — Жалко, пустые мы сегодня с тобой. Хорошо бы утятинки на закуску…
— А я все равно рад, — сказал Кудрявцев, шагая вслед за агрономом и глядя тому в громадную спину.
Они шли теперь смело, громко переговариваясь о прошедшем лете, какое оно было жаркое, об урожае в других колхозах, и внезапно вышли на дорогу.
Дорога была масляниста после вчерашнего дождя, а это был первый дождь за долгое время. Все лето стояла жара. Хлеб, лен, клевер, горох — все горело. Во всем чувствовалась неподвижная истома засухи; пыль на дорогах лежала в два-три пальца.
Но был конец августа, и в солнце не стало уже силы, а жара была только видимостью жары. Присутствовало во всей природе что-то лихорадочное, что-то горькое и тайное, торопливое, как в бабьем лете, хоть и далеко было до него.
Ночи стояли уже туманные, холодные, росистые. Луна над лесом и туманом всходила близкая и красная. Но лето держалось, держалось, пылило и пекло, пока наконец вчера не прошел обильный дождь с градом, после которого сразу придвинулась осень, объявились вдруг первые желтые листья, красно-коричнево загорелись глухие дороги, заросшие подорожником.