Шрифт:
В другую сторону от амбаров, погребов и птичника стояла конюшня, так называемая «господская», как будто собственником другой конюшни, «рабочей», был кто-то другой, или рабочие кони не могли быть использованы для личных нужд хозяев. Лошадей – и тех, и других – было не так уж много, но достаточно, чтобы бесперебойно и безотказно обслуживать в любое время любые поездки многочисленного семейства и, конечно, не отрывать при этом «рабочих» лошадей от предназначенной им судьбой трудовой земледельческой деятельности.
Уход за лошадьми был хороший. «Господские» обслуживались старшим кучером Кузьмой Осиповичем Феличевым и подручным, молодым красавцем Лёней. Рабочая конюшня в Жукове находилась в полном подчинении невысокого, рябого и невзрачного человечка, конюха Никиты, прозванного «молчаливым» или по аналогии с французскими королями – «le taciturne». Стаж работы у нас этих достойных людей исчислялся десятками лет. Находились они на своем посту и в пору экономического угасания семьи, вплоть до ликвидации усадьбы в 1911 году.
Но сердцем усадьбы, ее экономическим базисом, механизмом, направляющим всю ее хозяйственную деятельность, был скотный двор. Благодаря коровам, усадьба не только самоокупалась, но и получала доход, что бывало крайне редко в практике помещичьего землевладения средней нечерноземной полосы России. Молоко от коров, которых в счастливые годы было больше ста, поступало на сыроварню, арендуемую у родителей, как сказали бы теперь – «капитализирующихся дворян юнкерского типа» – швейцарцами Рёберами. Понятно поэтому, что в нашей семье культ коровы стоял так же высоко, как и у индусских последователей Ганди.
Справедливость требует признать, что люди, обслуживающий, хозяйственный персонал усадьбы, помещались в чистых просторных избах, а домашняя прислуга жила в каменном флигеле близ дома, здесь же жила и Мария Ивановна Феличева, или как ее звали окрестные помещики – «маркиза Феличини», за ее величавость, властность, а также желая отметить ее большой незаурядный практический ум и здравый смысл. К ней за советом и просто для приятного умного разговора не брезговали заезжать и господа. Ее безапелляционность, резкость и порой грубость эпитетов и суждений, скептицизм и острый язык никогда не шокировали ее собеседников, поскольку речь ее была искренна, доброжелательна и «на месте».
Мария Ивановна занимала квартирку из двух комнат с русской печкой, за перегородкой. Ее квартирные условия мне часто мерещатся, как беспочвенный и бессмысленный предел мечтаний…
Я не хочу восстановления власти помещиков и капиталистов в России. Я глубоко и искренно осуждаю всякие вздорные попытки повернуть историю вспять. Я глубоко верю в Божественную необходимость социальных и экономических преобразований жизни, в их историческую и логическую последовательность и неизбежность. Я знаю, что капитализм должен будет уступить свое место социализму и что дальше наступит коммунизм. Но я, как человек чувствующий и мыслящий, ничего бы не хотел другого, как прожить так, как прожила свою жизнь у нас в Жукове Мария Ивановна. Если б враг рода человеческого возвел меня на гору и, искушая меня, предложил бы место в Государственном совете Российской Империи, ключ камергера, кресло в балете Мариинского театра и в придачу интимную близость красивейшей балерины, пожизненный бридж в Английском Клубе, обед в Яхт-Клубе, ужины у Эрнста, виллу в Монте-Карло или на Комо и, наконец, красавицу жену, постоянно проживающую не ближе, чем в Риме или Биаррице – я ответил бы ему так: «Ваше Сатанинское Величество, ничего этого мне не надо… дайте мне лучше ордер на жилплощадь, занимаемую Марией Ивановной в Жукове»…
Лес в Жукове был в расстоянии меньше версты от усадьбы, за кузницей, по дороге в село Покровское. Это был лесной массив, границы которого мне не были известны. Кроме того, это был необыкновенный лес, как всё, что росло, жило и существовало в Жукове. Справа от дороги стояли отдельные старые березы, с густой ниспадающей кроной. Между ними попадались небольшие площадки осинника и ольхи. Не доезжая Ульяновского, в густых ветвях осинника горделиво вздымалась густая крона одинокой сосны; она как бы символизировала это царство таких неземных и безмятежных радостей тверской волжской равнины! Красный лес, то есть хвойный, здесь полностью отсутствовал. Он начинался севернее, за Волгой. Южнее хвоя появлялась за селом Ульяновским, в 25 верстах от Жукова. Каждое из деревьев Покровского леса имело как бы свою особую индивидуальность. Возможно, что такому впечатлению способствовали грибы, в изобилии рождающиеся у их подножья. Всякий любитель грибов знает, что у каждого гриба есть свое особое выражение лица, профиль головы, особый характер, по-видимому, обусловленные той окружающей обстановкой и ландшафтом, в котором он рос и был найден. Народная наблюдательность давно подметила разницу между крестьянином рязанским и новгородским, московским и псковским, ярославским и смоленским, воронежским и петербургским. Дети одной расы, одной родины, одного славянского народа, одного языка, они все же потомки разных славянских племен: древлян, поляк, кривичей и других. Грибы, как и люди – «пузыри земли», по выражению Шекспира. Белый гриб, родившийся в Жуковском лесу, имеет свою особую, неповторимую национальную структуру, свои особые гены, особый племенной отпечаток (клише). Грибы были самые разнообразные: белые, подберезовики – толстопузые, крепкие – это, так сказать, «голубая кровь». Потом были «разночинцы» – подосиновики, грузди, и, наконец, «плебеи» – опята, сыроежки, волнушки. Все это собиралось в громадном количестве, поедалось во всех видах и консервировалось, мариновалось, сушилось, солилось. Можно сказать, что культ гриба в нашей семье, по эмоциональному выражению, стоял выше всего, выше даже культа коровы.
Применяя терминологию Павлова можно сказать, что жуковский гриб был одним из условных жуковских раздражителей, который входил слагаемым в комплекс раздражителей, и в моем сознании оформился в целое понятие – Жуково. Поэтому грибы, белые особенно, у меня всегда ассоциируются с Жуковым…
В годы после Октября, живя в Москве, мы с моими друзьями, двумя патриотами русской деревни, любили иногда по выходным дням или под вечер летом, после работы, выехать за черту городской цивилизации и побродить по окрестным лугам, полям и лесам. Так, однажды весной мы попали в Покровское-Глебово-Стрешнево на Волоколамском шоссе, при станции железной дороги того же наименования. Мы прошли мимо чудовищно безвкусного красного кирпичного «господского» замка с претензией на готику и со следами ясно выраженной больной психики последней владелицы этого бездарного творения архитектора Резанова, искалечившего бредовыми надстройками и пристройками каменный корпус XVII века, воздвигнутый боярами Стрешневыми, породнившимися с Романовыми. У сумасшедшей старухи кн. Шаховской, последней владелицы этой усадьбы, ежегодно пристраивавшей к каменному основанию своего древнего дома какие-нибудь кривые, дощатые, а то и просто фанерные башенки, переходы, мезонины и прочие пристройки, был единственный наследник, если не считать сотни кошек – фамильной страсти Шаховских, князь Валентин Шаховский, молодой и скромный помещик Волоколамского уезда. В его старинной усадьбе (Белой Колпи) хранилась в стеклянных шкафах одежда его предков, начиная с XVII века до наших дней. Вся его жизнь и деятельность проходила в ожидании наследства от тетки. Шаховская умерла во время первой германской войны и ничего не оставила своему племяннику. Революция лишила его и старинного гардероба предков.
Углубившись в парк, за усадьбу, и пройдя около километра по довольно противному, не старому и оголенному от земли сосновому лесу и уже намереваясь повернуть обратно, вдруг мы увидели, а вернее натолкнулись на фантастический изящный кокетливый ампирный господский дом-игрушку. Он стоял в сплошном лесу и вырос перед нами совершенно неожиданно. Нас привела к нему не дорога, а тропинка. Никаких хозяйственных служб около него не было. Он стоял сам по себе над самым обрывом, под которым, образуя здесь широкий водоем, протекала речка Химка, впадая где-то недалеко, за Серебряным бором, в Москву-реку. Дом был абсолютно пуст, но в некоторых комнатах находились кое-какие следы жилья – столы, кровати. Очевидно, остатки нерадивого детского дома или детсадика. Такие дома часто меняли хозяев, переходя из рук детдома в какую-нибудь артель, клуб или общежитие. Все новые хозяева вносили свою лепту в дело разрушения памятника чуждой и ненавистной им культуры прошлого, безвозвратно ушедшего века.