Шрифт:
Вновь на авансцену выдвинулась Палестина, а значит, у Герцля появилась возможность опереться в решающем вопросе на поддержку большинства сионистов. Правда, раскол движения вовсе не оказался тем самым преодолен. Прежде всего — в кругу русских сионистов; новые, половинчатые и уклончивые предложения английской стороны — в любом случае, однако же, исключавшие малейший намек на Палестину, — были в этом контексте предельно взрывоопасны. В письмах на имя Плеве Герцль настойчиво призывал царского министра внутренних дел сделать наконец все от него зависящее и давным-давно обещанное и добиться заступничества Николая перед турецким султаном. Ответ Плеве, согласно которому министр поручил русскому послу в Константинополе предпринять соответствующие шаги в турецкую сторону, его не устроил. Герцль по-прежнему цеплялся за высказанную еще в Петербурге мысль о личном посредничестве царя, а если и об отказе от такового, то тоже личном. Только так можно было запустить турецкую бюрократическую машину. И хотя Герцль ни на минуту не усомнился в том, что Плеве прекрасно информирован об истинном положении дел в России, в очередном письме к министру он сослался на донесшиеся даже до него в Вене слухи об ожидающихся в России погромах. И не имеет значения, действительно ли Герцль прослышал нечто соответствующее действительности или использовал откровенно паникерские разговоры и настроения для дополнительного давления на Плеве, в любом случае не мытьем так катаньем он решил принудить русского царя и правительство начать наконец действовать. И, чтобы придать всем этим усилиям дополнительный вес, Герцль послал в Петербург в качестве своего доверенного лица все того же Кацнельсона, чтобы тот, действуя прямо на месте, добился все еще не полученного разрешения на открытие филиала Еврейского колониального банка.
В эти месяцы Герцль вел войну на несколько фронтов сразу. И проявлял при этом активность, практически непосильную для его изнуренного тела и пошатнувшейся психики. И все же вошел в новую фазу уверенности в собственных силах. В письме великому герцогу Баденскому он известил своего постоянного благожелателя об ожидающихся шагах русского правительства в Константинополе и попросил его замолвить словечко в Берлине перед Вильгельмом, с тем чтобы немецкий посол в Турции получил указание поддержать инициативу российского. Одновременно он еще раз обратился к своим турецким партнерам по когдатошним переговорам в Константинополе и выехал в Италию, вознамерившись заручиться поддержкой палестинского проекта у папы Пия X и короля Виктора-Эммануила III. Но и в Риме, даже если отвлечься от явного нежелания папы выстлать пухом дорогу в Палестину для не верующих в Христа евреев, все свелось к тому, что первый шаг надлежит сделать России, а уж потом и остальные могли бы призадуматься над тем, не предпринять ли что-нибудь в том же духе.
Борьба, которую продолжал вести Герцль, одолеваемый кошмарами, в которых все предпринимаемые им усилия, да и вся его жизнь казались никому не нужными и бессмысленными, все больше походила на схватку с ветряными мельницами, в которую вступил воспетый Сервантесом Рыцарь Печального Образа. А после поездки в Италию Герцль, по свидетельствам очевидцев, стал походить на Дон Кихота даже внешне — причем на Дон Кихота в самом конце его долгих странствий. Вот как описывает Герцля один из немногих допущенных к нему в те дни посетителей: “На смену гордой осанке пришла сутулость, лицо стало болезненно-желтым, глаза, зеркало высокой души, — бесконечно печальными, уста искривлены страдальческой усмешкой”.
В нем почти ничего не осталось от того Теодора Герцля, который, будучи полон уверенности в собственных силах, отправился в начале августа 1903 года из Вены в Санкт-Петербург — в пресловутое “русское путешествие”, на которое он возлагал тогда столько надежд. Но у него еще доставало сил, чтобы предпринять последнюю отчаянную попытку спасти дело своей жизни и добиться основанного на взаимопонимании примирения со своими оппонентами в рамках всемирного сионистского движения. Через полгода после поездки в Россию он созвал в Вену и сторонников, и противников на чрезвычайное заседание расширенного исполкома.
Речь, произнесенная им на этом заседании, входит в число лучших, какие он держал когда-либо, и кое-кому показалось, будто Герцль огласил собравшимся свое политическое завещание. Он начал эту речь такими словами: “Я решил обратиться к вам со словами мира — и только мира. Я знаю, какой разброд идет сейчас в массе наших отважных и достойнейших сионистов по всему миру, а в особенности — в России... Что касается лично меня, то я отказываюсь от каких бы то ни было обид и претензий, я забываю о них и впредь не вернусь к ним хотя бы словом. Но память возвращается ко мне, когда речь заходит о сохранности и целостности нашей организации, о направлении наших усилий, о стремлении к общей цели и о решении конкретных задач, чем мы, собственно говоря, и обязаны заниматься на основе мандата, выданного нам Конгрессом”.
Герцль еще раз упомянул ход и характер прений на последнем Базельском конгрессе, дополнительно проаргументировал собственное приятие угандийского проекта как временного или же переходного решения и категорически подчеркнул, что и на мгновение в мыслях не держал отказываться от проекта палестинского как от вымечтанной и единственно желанной окончательной цели.
Прения по его докладу, опять-таки бурные и противоречивые, растянулись на два дня. С удивительным для него терпением выслушивал Герцль непреклонных оппонентов, сглаживая в ответных репликах остроту полемики и переводя разговор исключительно на существо дела. И кое-кто из участников конференции, отличающийся достаточной наблюдательностью, с изумлением и не без тревоги констатировал, что “венский” Герцль разительно отличается от “базельского”. Конечно же, вне всякого сомнения, он оставался все тем же общепризнанным вождем всемирного сионистского движения. И все же — далеко не тем же... В звучании его речей, в жестикуляции, которыми они сопровождались, отсутствовал всегдашний блеск или, вернее, тот ветхозаветный огонь, которым былой Герцль умел воспламенить слушателей и заставить в ужасе отпрянуть еще недавно выглядевших предельно самоуверенными оппонентов. Огня не было, но жар еще оставался, могучий жар, не ощутить которого не смог бы никто из членов расширенного исполнительного комитета, съехавшихся в Вену, будь он приверженцем Герцля или его противником. Нынешний Герцль чрезвычайно аккуратно выбирал выражения, семь раз отмерял, прежде чем отрезать, он защищал дело своей жизни перед теми, каждый из которых так или иначе внес в это дело свою лепту, он признавал прошлые ошибки, в том числе и собственные, и тем решительнее призывал к единству. Он боролся за утраченное было единодушное доверие сионистов, обретенное им еще в ходе Первого базельского конгресса и пошедшее столь драматическими трещинами в самые последние месяцы.
Никакого единения ему добиться не удалось, да вряд ли он на это и рассчитывал. Но легкое дыхание примирения веяло над головами уже засобиравшихся по домам делегатов. Герцль с удовлетворением записал себе в актив тот факт, что даже русские сионисты избавились от предубеждения против него в качестве единственного вождя всемирного движения. Теперь мысленный взор каждого устремился к предстоящему Седьмому конгрессу, и все согласились с Герцлем в том, что остающиеся острыми вопросы должны быть обсуждены там без какой бы то ни было предвзятости.
Лишь ближайшие сподвижники Герцля осознавали, чего стоили ему титанические усилия, предпринятые в эти дни. 14 все же он строил новые планы, он замышлял поездку в Париж и отдельно — в Лондон. Слишком многое оставалось в подвешенном состоянии, дожидаясь окончательного решения в ту или в другую сторону. Но больное сердце Герцля уже не выдерживало подобной перегрузки. По настоятельному совету врачей он отправился на отдых и лечение во Франценсбад. 14 оттуда вновь разослал серию писем — в Рим, в Вену, в Санкт-Петербург. В петербургском письме, адресованном Плеве, речь, как и в прошлые разы, шла о необходимости сделать хоть что-нибудь для облегчения участи российского еврейства. Что же касается собственной участи, то на сей счет — после очередного и крайне тяжелого сердечного приступа — у Герцля уже не оставалось никаких иллюзий. Заехавшему во Франценсбад проведать Герцля Кацнельсону он с усталой усмешкой на губах объявил: “К чему обманываться? В моем случае третий звонок уже прозвенел. Я не ослаб духом и ожидаю близкого конца совершенно спокойно, тем более что последние годы жизни оказались потрачены далеко не впустую. Я ведь не оказался нерадивым служкою во храме нашего движения, не правда ли?”