Шрифт:
Я прошелся по улице, по которой, казалось, никто никогда не ходил, такой она была пустынной, тихой, открыл свою калитку.
Мой «Жигуль» стоял возле забора. Я сел на переднее сиденье, положил обе руки на баранку, попробовал нажать ногой тормоз. Нога уже почти не болела. В общем, порядок, ехать можно.
Туся сбежала с террасы. Рывком открыла дверцу машины.
— Ты что, никак, кататься задумал?
— Не кататься, а уехать, — сказал я.
— Уехать?
Тусин рот, похожий, как все уверяют, на мой, медленно раскрылся.
— Куда уехать?
— Домой. К себе.
— Зачем?
— Как зачем?
Я засмеялся и сам почувствовал, что смех мой звучит ненатурально, деланно.
— Пора и честь знать. Сколько можно беспокоить тебя и маму?
Туся вздохнула так, словно несла что-то очень тяжелое.
— Ты, папа, сущий ребенок…
— Это хорошо или плохо? — спросил я.
Туся махнула рукой:
— Чего ж хорошего, в твои годы быть ребенком, прямо скажем, нерентабельно.
— Как так, нерентабельно? Что это значит?
Туся снова вздохнула:
— А, что с тобой говорить…
Медленно пошла обратно, к дому.
— Туся, — окликнул я ее. — Постой…
Она не повернула головы.
Что я мог сказать ей? Попытаться до конца выяснить отношения? Зачем? И вообще, к чему ставить точки над «i», не лучше ли стремиться обходить острые углы, вежливо улыбаться, соглашаться со всем, что тебе говорят, а самому поступать так, как считаешь нужным? Только так, не иначе.
И, главное, никого не обязывать, не утруждать собой, не быть никому в тягость. И чтобы тебя не жалели.
«Боюсь чужой жалости», — утверждает моя дочь. Я тоже боюсь.
Как это Дусенька давеча сказала? «Жалость — чувство обоюдоострое. Жалея кого-то, мы тем самым наносим вред не кому другому, а только себе. Уверяю вас, мои милые, это так…»
Дусенька словно бы ни к кому отдельно не обращалась, а на самом деле зорко поглядывала то на Валю, то на Тусю, при этом упорно обходила меня, стараясь не взглянуть даже ненароком своими маленькими, как бы утопленными глазами.
Я боялся чужой жалости, но не сумел избегнуть ее. Потому что и Валя и Туся — обе жалели меня и сюда, на дачу, взяли тоже из жалости. Ну и что с того? Разве я не пожалел однажды замерзавшего щенка? Или я не жалел тех, бывших прославленных футболистов, игравших матч ветеранов?
Вспомнилось, как Валя смотрела на меня во время последнего моего матча на стадионе. Я поймал тогда ее взгляд, и, все время, пока я ходил, улыбался, пожимал чьи-то руки, говорил о чувствах, испытываемых мной, перед моими глазами стоял этот взгляд, в котором была и горечь, и боль, и обида только за меня одного, ни за кого другого…
Я свистнул Ауту, и он радостно впрыгнул в машину. Самое большое удовольствие для Аута — ехать со мной в моей машине.
— Поедем, дружок, — сказал я ему. — Поглядим, как там дома…
За своими вещами я решил приехать как-нибудь в другой раз. Да и вещей у меня на даче было всего ничего, можно подождать до осени.
Однако все-таки надо было проститься с Тусей. Как-то неловко уезжать, не сказав ни слова. Правда, я понимал, что могу не устоять, едва лишь она начнет уговаривать остаться, а она непременно начнет, потому что жалеет меня.
Может быть, и в самом деле уехать, не говоря больше ни слова, а как-нибудь в Москве встретиться с Тусей как ни в чем не бывало и постараться объяснить ей, что так оно лучше и для нее с матерью, и для меня. И с Валей тоже надо будет поговорить, может быть, не стоит объяснять все как есть, просто сказать, что дел в Москве много. А поверит она или не поверит, это уже не моя забота…
Я вылез из машины, постоял, не зная, что предпринять. Аут сидел на моем сиденье, молча, настороженно глядел на меня своими чуть выпуклыми темно-карими глазами. Я через силу усмехнулся.
— Что, брат, хочется ехать, как я погляжу?
В ответ он гулко залаял. Не терпится уехать, до того любит кочевать, сил нет…
Потом он разом замолчал, глядя куда-то немного правее моей головы. Я обернулся. Сзади стояла Туся.
— Так что, — спросила ровным, почти бесстрастным голосом. — Значит, все? Уезжаешь? Да?
— Надо ехать, дочка, — сказал я. — Ничего не поделаешь.
— Что ж, поезжай, — по-прежнему бесстрастно проговорила она. — Раз задумал уехать, кто же тебя удержит?
— Ты же понимаешь, — начал я, не зная, что сказать дальше, и осекся мигом, потому что внезапно она зарыдала в голос, совсем так, как бывало в детстве, когда падала, споткнувшись, то ли от неожиданности, то ли от того, что больно.
— Туся, — сказал я. — Детка моя, что с тобой?
Подошел к ней, обнял ее острые, обтянутые ситцевым платьем плечи; словно маленькая, она уткнулась в мою щеку и всхлипывала так горестно, так жалко, что у меня защемило сердце. Я погладил ее по голове, негустые, гладко зачесанные ее волосы потеплели под моей рукой, она подняла на меня красные, распухшие глаза, всхлипывая, спросила: