Шрифт:
«Бывают же такие мужики! — думала Пастухова, чувствуя себя рядом с огромной статуей совсем маленькой, почти невидной. — И откуда только такие берутся?»
Ей представлялся великий скульптор Микеланджело, создавший много сотен лет тому назад своего Давида.
Какой же он был, этот самый Микеланджело? Должно быть, перво-наперво человек умный и старательный, шутка ли, сколько сил и времени, наверно, потратил, пока вырубил из мрамора этакое чудо?
Жила она в большой, густо населенной квартире. Квартира была шумной и недружной. С утра и до вечера по длинному коридору бегали дети различного возраста, в кухне впритык один к другому стояли столы, и горелки двух плит, казалось, никогда не уставали пылать под чайниками, кастрюлями и сковородками.
Пастухова была в ссоре решительно со всеми жильцами. Поводов для ссор было предостаточно: шум в коридоре, не вовремя раскрытая входная дверь, горелка, занимаемая больше часа, пролитая на пол вода, счет за электричество, который полагалось делить ровно на всех…
Ругалась она, что называется, со вкусом, не уставая, на одной и той же ноте, и всегда, из любой перепалки выходила победителем, потому что переспорить Пастухову было невозможно.
Ее боялись, обзывали разными неблагозвучными прозвищами, из которых наиболее мягким была «баба-яга», но ей плевать было на все прозвища и оскорбления, она себе цену знала, могла за себя постоять. А такие люди, которые себя в обиду не дают, известное дело, не каждому угодны.
На здоровье она никогда не жаловалась, однако последнее время стала плохо спать по ночам.
Ложась в постель, сразу же засыпала, но уже через час просыпалась и лежала до самого утра.
Как-то пошла в районную поликлинику, попросила у доктора снотворных капель. Доктор выписал, но толку никакого: сна как не было, и так из ночи в ночь.
И она уже постепенно привыкла не спать и, лежа в постели, от нечего делать начинала перебирать в памяти свою жизнь, которая временами казалась ей то необыкновенно долгой, а то совсем коротенькой, оглянуться не успела, как состарилась…
Вспоминался ей бывший муж, веселый и красивый, не дурак выпить, бабий угодник. Смотрел на нее смеющимися, серыми, в черных ресницах глазами, улыбался, на щеке появлялась ямочка…
«И чего в нем такого было, что бабы за ним гонялись? — думала Пастухова. — Чем он их привечал?»
Впрочем, она знала, что в нем было такого, но сама перед собой хитрила, не признавалась, почему он нравился бабам.
Жить ей с ним было тягостно. Он часто приходил поздно, выпивши, виновато поглядывал на нее и неуклюже, путано начинал врать о том, что вот так получилось, зашел к приятелю, засиделся, не заметил, как время прошло…
Он говорил, не в силах погасить блеск в глазах, и она понимала, что он врет, отворачивалась от него, молчала.
Она умела молчать, сколько угодно, хоть целый месяц, а он не мог выдержать этого ее каменного молчания, приставал к ней:
— Что с тобой, Полина? Почему ты такая?
Но она все молчала, и он опять приходил поздно, и снова врал, и красивые глаза его ярко блестели.
Она ни с кем не делилась, никому не жаловалась, с одной лишь Настей поделилась, со старой подругой, старой и единственной, с которой всю молодость провела на одной и той же улице — на Шаболовке.
Настя сказала тогда:
— Да плюнь на него, не смылится…
Настя была полной, розовощекой, о ней говорили: «вальяжная». Яркие губы полуоткрыты, брови темные, куда темнее волос, шея белая, возле ключицы родника.
Пастухова всю жизнь завидовала Насте. Любила Настю, переживала за нее, если с ней что случалось, но не могла побороть своей зависти.
А завидовать Насте было за что. Первым делом — красивая, когда приоденется, расчешет и уберет густые, ржаво-коричневые волосы, — глаз не отвести.
Потом, муж попался хороший, покладистый. Настино слово для него закон.
А самое главное — Настин сын, Петя. Все кругом считали: второго такого мальчика не сыскать. Всем взял — и умом, и характером, и лицом, в школе учился на одни пятерки, а окончив школу, поступил в летное училище, стал летчиком.
Что только не делала Пастухова, чтобы родить. Даже однажды, по Настиному совету, Настя и адрес для нее раздобыла, отправилась к какой-то бабке, отвалила этой самой бабке целых двадцать пять рублей старыми деньгами, два месяца пила настой из трав, сколько порошков да пилюль сглотала.
Ничего не помогло.
Настя утешала ее:
— Без детей спокойнее…
Но Пастухова знала, это так, одни только слова, ничего больше. Смотрела на Петю, удивительно схожего с Настей чистым, ясноглазым лицом, и сердце ее полнилось горькой завистью.
А в войну Петя погиб. Он летал на тяжелых бомбардировщиках, в самый Берлин летал, и осенью сорок второго пришла Насте похоронка.
Пастухова поехала тогда навестить Настю и не узнала ее.
Вся опухшая, с нечесаными, спутанными волосами, Настя тупо смотрела на разложенные перед ней Петины фотокарточки, от самой первой, где он, двухмесячный, лежит на животе, голым задиком кверху, до последней, снятой весною, в летной форме, фуражке набок.