Шрифт:
— Папа, ты куда? Я не хочу без папы!
Леля сердито прикрикнула на нее:
— А ну, перестань сейчас же!
Но Ветка не унималась.
— Я не хочу без папы! Не хочу, не хочу, не хочу!
Борис нагнулся к Ветке, прижался лицом к ее горячей, мокрой от слез щеке.
— Я скоро приду, дочка, ну, чего ты, в самом деле?
Веткины пальцы вцепились в его руку.
— Не уходи, папа! Я не хочу без тебя!
Леля молча смотрела на Бориса, на Ветку. Может быть, предчувствие горестей, еще неведомых, но неминуемых, в будущем, охватило ее?
— Пойдем, Ветка, — сказала она, желая одного — чтобы все это поскорее кончилось. — Пойдем, мне некогда.
— А папа? — спросила Ветка.
— Я после приду, — сказал Борис. — После работы, ты же знаешь, дочка, мне работать надо.
— А когда же ты придешь?
Борис не ответил ей. И Леля тоже молчала.
— Я хочу с папой, — сказала Ветка и заплакала еще горше.
— Сегодня нельзя, — сказал Борис. — Давай завтра, хорошо? Я тебя возьму завтра.
Он взглянул на Лелю Леля спросила:
— Завтра сможешь?
— Смогу.
— Тогда заходи за ней в детский сад…
— Зайду…
Веткины глаза мгновенно высохли, она рассмеялась.
— Завтра — это скоро, да, папа? Это очень скоро?
— Завтра — это завтра, — ответил Борис. — Я приду за тобой.
— Только не забудь.
— Не забуду.
Он поцеловал Ветку в щеку, кивнул Леле и сел в машину.
Ехал он быстро, хотелось как можно дальше отъехать от той улицы, все казалось, обе они, Леля и Ветка, все еще стоят возле дома и смотрят ему вслед.
В САМОМ НАЧАЛЕ
И вот уже позади Москва, и первый, самый первый день воздушной тревоги.
И позади глухой раскат дальнобойных орудий, и бомбы, падающие сверху, как неизбежное несчастье, и зажигалки, барабанящие по крышам, и окна в бумажных лентах крест-накрест, и синие лампы, и маскировочные шторы — все, все позади.
На станции Пенза-1-я отдыхает паровоз, широко раскрыты двери теплушек; здесь, в теплушках, мы жили более десяти дней. Здесь был наш дорожный, неуютный быт, полки в три ряда, чемоданы, корзины, дребезжащие чайники…
Я никогда не думала раньше, что в нашей стране так много детей. Удивительно много. В теплушку их понабилось, должно быть, не меньше тридцати. Самые маленькие кричали, плакали одинаковыми хриплыми голосами. И всем почему-то нужно было на горшок, и все время им хотелось пить. И когда поезд останавливался, старшие дети выскакивали на землю и бегали друг за другом, а матери кричали одно и то же:
— Немедленно иди сюда! Поезд сейчас тронется…
Мы с мамой ехали на средней полке. Над нами, на верхней полке, ехала семья — отец, мать и сын лет восьми. Отец был больной, «психический», как о нем все шептались; он сидел, свесив ноги, и улыбался. Он все время улыбался, а его хлопотливая угрюмая жена и минуты не могла усидеть без дела: то бегала с чайником за кипятком, то резала хлеб, то вычесывала голову своему сыну или ставила заплаты на мужскую рубашку.
А на самой нижней полке ехала Эмилия. Она была худая, красивая и очень злая. Когда-то, в той, теперь уже далекой жизни, Эмилия жила в нашем доме во втором корпусе. У нее была отдельная квартира, был важный муж, о нем говорили: «Шишка».
Эмилия что ни день меняла платья, и наша дворничиха тетя Паша вздыхала завистливо:
— А чего ж ей не франтить? За таким мужем живет как за каменной стеной…
И мне представлялся ее муж, мрачный и твердый, словно гранит, и я была очень удивлена, когда однажды увидела его, он был маленького роста, Эмилии по ухо, щупленький и, как мне показалось, застенчивый.
Эмилия, должно быть, из-за своей худобы, оказалась проворнее многих, сразу же заняла одна нижнюю, самую удобную полку. Она лежала вытянувшись, чтобы никто не присел, молчаливая и сердитая, хотя ей было конечно же куда удобнее, чем всем другим.
Иногда она раскрывала свой щегольской изумрудно-зеленый чемоданчик и, нырнув туда всей головой, что-то быстро, по-птичьему клевала. Я чувствовала запах копченой колбасы, сыра и глотала слюнки. А Эмилия, насытившись, щелкала замком чемоданчика и клала его себе под голову. Два других ее чемодана, больших, важных, желтой кожи, стояли в углу теплушки.
На одной остановке, где-то недалеко от Пензы, к нам в теплушку взобралась женщина с маленьким ребенком. На ней было демисезонное пальто, серое, в клеточку.
Она сказала:
— Я с вами доеду. Хоть немножко. Можно?
Никто ей ничего не ответил. Она села на чей-то чемодан в углу. Я увидела, как Эмилия приподнялась, щуря глаза, потом успокоенно откинулась снова, видно, боялась, не на ее ли чемодан села женщина.
А она развернула грязное байковое одеяло, в которое был завернут ребенок, и мы увидели крохотного мальчика, совершенно голого и такого тощего, что ручки и ножки у него казались неживыми.