Шрифт:
Она послушала и говорит:
– Иногда, мой друг, ближе к делу не получается, потому что в жизни не все так просто и ясно. – И поправила фотографию в рамке, где я, в пятилетнем возрасте, стою в белой шапке с ушами – изображаю зайца.
– Может, уже убрать эту заячью фотку? – спрашиваю.
– Нет, – говорит, – мне нравится.
После этих слов я пошел на кухню, потому что все утро мы мыли в школе пол и стены на четвертом этаже и очень хотелось есть.
Недавно Она научила меня делать яйца по-бирмингемски. Был, говорит, такой писатель, Теннесси Уильямс, и вот в какой-то его пьесе дают такой рецепт. Берешь кусок хлеба, вырезаешь из него середину, поджариваешь, а потом в эту середину яйцо заливаешь – получается бутерброд. Вообще, я не понимаю, зачем в театре про еду говорить. Люди же сидят в зале, может, голодный кто-то, а тут тебе со сцены про яйца по-бирмингемски рассказывают. Но в театре всегда так.
Помню, ходили с Ней на «Героя нашего времени». Актеры ходят по сцене, стараются, разговаривают, отношения выясняют, а позади них бревно подвешено и круглый диск светится. Это для выразительности. Как только один разговор закончен, так сразу бревно медленно слева направо плывет, а диск вращается. Потом – остановка, снова разговоры, и снова бревно идет – уже справа налево, а диск крутится. Я два часа сидел и считал, сколько раз они это бревно запустят. Очень мне хотелось посмотреть, кто там за кулисами на кнопку нажимает, чтобы все двигалось. Это правильно – надо зрителя увлекать, иначе скучно станет и все разойдутся.
После обеда пошел к диспансеру. Это мы так называем бывшую детскую больницу, которую вот-вот снесут. Желтый двухэтажный дом с выбитыми окнами, вокруг все заросло травой и кустарниками, а внутри чего только нет – тряпки, бутылки, мусор, и туалетом пахнет. Но все равно туда иногда тянет зайти, побродить по бывшим палатам – кто-то здесь лежал, тосковал, книжки читал, в карты играл, на процедуры ходил. А сейчас – просто заброшенный дом без окон.
И вот около диспансера, под деревом, сидит девчонка в наушниках. Книжку читает. Мне показалось это странным: обычно девчонки ходят в других местах – в парках, по аллеям. На скамейках сидят и о всякой ерунде болтают. А эта пристроилась к стволу и не боится ни бомжей, ни криминальных элементов.
Тут я неожиданно спросил:
– Хорошее место, да? – и сам удивился, что я это сказал.
Вы замечали, бывает, вдруг начинаешь что-то делать совсем не то, что надо? А надо мне было просто обойти пару раз диспансер кругом, найти в траве хорошую длинную палку, потом зайти внутрь, пройтись по бывшим палатам, спугнуть ворон и кошек, постучать палкой по стенам и выйти. Вместо этого я подошел к дереву и спросил про хорошее место, вроде как я интересуюсь, считает ли она это место хорошим. А она спокойно так наушники снимает и серьезно спрашивает:
– Вы мне что-то сказали?
– Я спросил, место хорошее?
– Это? – кивнула она на диспансер. – Да, мне нравится. Только я здесь, снаружи, люблю, внутрь не хожу.
– Зря, иногда можно сходить.
Я заметил, что на юбке у нее что-то нарисовано. Это, конечно, странно, что сначала я заметил рисунок на юбке, а не какого, скажем, цвета у нее глаза и волосы. В книжках всегда сначала про глаза и волосы, а потом уже про все остальное. Но, как говорит Она, одно дело – литература, другое – жизнь. Потом-то я разглядел: глаза вроде серые, а волосы рыжие, но ближе не к красному, а к золотому. На руке – браслеты цветные, рядом на траве – рюкзак и книжка, на ногах – синие кеды. Но это все я уже после увидел, а в первые мгновения обратил внимание только на юбку – длинная, и на ней много чего серо-желтым нарисовано. Картина, а не юбка. Она, видимо, заметила, куда я пялюсь, и снова серьезно так говорит:
– Это Брейгель. – Потом помолчала, сообразила, что раз я не реагирую, значит, не знаю, и добавила: – Художник такой.
– Ясно, – говорю. – А что читаем? – спрашиваю, чтобы перевести разговор на другую тему, потому что про Брейгеля я только слышал, но совершенно ничего не знал.
– Читаем Сэлинджера, – отвечает она и улыбается.
Тут я крылья расправил.
– «Над пропастью во ржи»?
Кивнула. Посмотрела с интересом – зауважала.
– Ну и куда деваются утки в Центральном парке, когда пруд замерзает? – задаю ей фирменный вопрос Холдена Колфилда.
Это ей понравилось еще больше – еще бы, если вам на шестидесяти страницах талдычат одно и то же, поневоле задумаешься.
– Пока не знаю, – отвечает. – Может, улетают куда-нибудь?
– Куда, интересно?
– Ну, орнитологи даже маленькие радиопередатчики прикрепляли к спинам уток, гусей и журавлей, – заговорила она, как будто только что читала параграф в учебнике биологии, – выясняли, куда же они улетают, когда холодно и есть нечего.
– И что? Выяснили? – спрашиваю, а она уже книжку в рюкзак положила, встала, отряхнулась.
– Выяснили. Ничего нового: утки летят в Индию, в Египет, в Африку. Наши на Каспий летят, на Средиземное море. Туда, где тепло.
– А зачем тогда они возвращаются? Вот и жили бы себе на юге, всегда тепло и пища есть.
– Видишь ли, – смешно так сказала, важно, словно я ей на симпозиуме вопрос задал, – я об этом много думала. Тебе, кстати, куда? – Она медленно пошла к выходу с территории бывшей больницы.
– Мне – туда, – показал я неопределенно рукой, не буду же я говорить, что мне в общем-то никуда, я бы и здесь еще поболтался, но очень уж интересно она про уток рассказывает.