Шрифт:
Последними из «чужих людей» на острове появляется бригада «пожогщиков». Они спокойно и старательно делают свое странное дело (не строят, а жгут, уничтожают), но, в общем, не чужды сострадания («Мужик, кашлянув, сказал: „Слышь, бабка, сегодня еще ночуйте. На сегодня у нас есть чем заняться. А завтра все… переезжайте. Ты меня слышишь?“»), и только непокорный листвень вызывает у них веселую злость.
Распутин, однако, не упрощает задачу, не проводит резкую границу между Матерой и материком, деревней и городом, своими и чужими. Первый пожар в деревне устраивают не пришлые поджигатели, а свой беспутный Петруха, человек без корней, перекати-поле. Потом он становится пожарным передовиком, незаменимым помощником властей, выполняющим любые задания. «А пьяница… че ж пьяница… Че бы вы делали без этих пьяниц?..» (гл. 22).
«Нашли над чем плакать! И плачут и плачут… – урезонивает односельчан вдова с говорящей фамилией Стригунова. – Да она вся назьмом провоняла, Матера ваша! Дыхнуть нечем. Какую радость вы тут нашли?! Кругом давно новая жисть настала, а вы все тут, как жуки навозные, за старую хватаетесь, все каку-то сладость в ей роете. Сами себя только обманываете. Давно пора сковырнуть вашу Матеру и по Ангаре отправить» (гл. 13).
Отношение к Матере-родине разводит и членов одной семьи, одного рода. Бабка Дарья, сын и внук Пинигины покидают уходящий под воду остров с разными чувствами. Оказывается, чем моложе, тем проще.
Внук Андрей, разделяя общие вздохи («Жалко… Я тут восемнадцать лет прожил. Родился тут. Пускай бы стояла»), всем лозунгам поверил до конца. «Мне охота, где молодые, как я сам, где все по-другому… по-новому. ГЭС отгрохают, она тыщу лет стоять будет… Люди вон из какой дали едут, чтобы участвовать, а я тут рядом и – мимо. Как-то неудобно даже, будто прячусь. Потом, может, всю жизнь буду жалеть. Сильно, значит, нужна эта ГЭС… пишут о ней столько. Такое внимание… Чем я хуже других? <…> Много ли толку от этой Матеры? И ГЭС строят… наверно, подумали, что к чему, а не с бухты-барахты. Значит, сейчас, вот сейчас, а не вчера, не позавчера, это сильно надо. Вот я и хочу туда, где самое нужное. Вы почему-то о себе только думаете, да и то, однако, памятью больше думаете, памяти у вас много накопилось, а там думают обо всех сразу» (гл. 12).
Больше всего старуху удивляет, что внук навсегда уходит с острова, даже не оглянувшись. «Она помнила хорошо, со вчера, как приехал, и по сегодня, как уезжать, Андрей не выходил никуда дальше своего двора. Не прошелся по Матере, не погоревал тайком, что больше никогда ее не увидит, не подвинул душу… ну есть же все-таки, к чему ее в последний раз на этой земле, где он родился, подвинуть, а взял в руки чемоданчик, спустился ближней дорогой к берегу и завел мотор» (гл. 15).
Тип сознания этого распутинского героя, весьма распространенный в 1960–1970-е годы (к его формированию, как мы видели, приложил руку и перо даже Твардовский), складывается из нескольких простых посылок: там знают; я должен; дело великое; даль светла, завтра будет лучше, чем вчера.
Пятидесятилетний Павел, колхозный бригадир, – фигура более сложная. В его жизни была война, о которой он не любит вспоминать. Он человек партийный, но никак не пользуется своим положением, это обнаружится лишь в последней главе в угрозе Воронцова: «А ты… ты, Павел Миронович, куда смотрел? Как позволил? Ты же коммунист… А мать, столетнюю старуху, не можешь к порядку призвать!» (гл. 22). Как когда-то говорил о себе Василий Шукшин, этот Пинигин в спорах о судьбе Матеры оказывается одной ногой в лодке, а другой – на берегу.
Он понимает страхи матери, видит нелепость многих решений тех, кто «там знает» («…Как понять, как признать то, что сотворили с поселком? Зачем потребовали от людей, кому жить тут, напрасных трудов? Сколько, выгадывая на один день, потеряли наперед – и почему бы это не подсчитать заранее?»), не может даже представить себя в рядах пожогщиков, потому что верит в коллективную память («И двадцать, и тридцать, и пятьдесят лет спустя люди будут вспоминать: „А-а, Павел Пинигин, который Матеру спалил…“ Такой памяти он не заслужил» (гл. 9).
В то же время он пытается понять и сына, с его стремлением к другой жизни, и радость жены, для которой, в отличие от матери, поселковый «рай» оказывается своим. «Павел удивился, глядя на Соню, на жену свою: она как вошла в дом – в квартиру теперь надо говорить, не в дом – как вошла, ахнула, увидав сверкающую игрушку – электроплиту, цветочки-лепесточки на стенах, которые и белить, оказывается, не надо, шкафчики, вделанные внутрь, да еще ванную с кафелем, а в ней сидяк, пока, правда, без воды, бездействующий, да еще зелененькую и веселенькую, с одной стороны полностью застекленную веранду, – будто тут всегда и была».
Сам Павел с трудом отрывает корни от Матеры, мучится, как ни странно, облегченностью новой жизни («…Дом не твой и хозяином-барином себя в нем не поведешь, зато и являешься на готовенькое: дрова не рубить, печку не топить…»), но все-таки смиряется и находит силы начать все сначала. «Ничего, привыкнет и к этому…» (гл. (9). – «Хватит, хватит… никаких сил уже не осталось. Теперь не придется изводиться Матерой, сравнивать одно с другим, ездить туда-сюда, баламутить, натягивая без конца душу, теперь, и взыскивая с новой жизни, здесь, в этом поселке, придется устраиваться прочно, врастать в нее своими уцелевшими корнями» (гл. 22).