Шрифт:
«Эй, дядя», – сказал, выходя на дорогу, мужчина.
Лошадь остановилась.
«Вас посылает нам судьба», – сказала радостно женщина.
«Чего?» – спросил возница.
«Я говорю, сама судьба послала вас к нам».
«Чего?»
Мужчина вмешался:
«Как бы нам…»
«Довести, что ль? Садись…» Он не спросил – куда.
И они уселись рядком с другой стороны, возчик чмокнул губами, поднял кнут, лошадь затрусила по ухабистой дороге. Спутник обхватил даму за талию; телега вихлялась в кривых колеях. Стало светлеть. Чем темней становилась дорога, тем ярче разгоралось серебряное зарево над лесом.
«А куда, собственно, мы едем?»
Вожатый молчал, дама снова спросила. Он пробормотал: «Не боись. Доедем».
Выехали на опушку. Небо, пепельно-розоватое на западе, раскрылось над ними, синяя луна стояла над лесом. Озеро в чёрных камышах блестело, как жесть.
«Ещё не приехали, потерпи чуток». Телега остановилась у воды.
«Я проголодалась», – сказала женщина.
«Там найдёшь».
Держась за руку спутника, она ступила в лодку. Мужичок оттолкнулся веслом, лодка выехала из камышей. Слышался только мерный всплеск опускающихся вёсел, лодка оставляла серебристый след на тёмной, как графит, воде. Тьма сгущалась. Подплыли к острову. Вожатый остался в челне. Вот, сказал он, живите, сколько хотите. Мужчина вынул кошелёк, мужик покачал головой.
Мужчина и женщина выбрались на берег. Свет луны, мертвенно-синий, превратил всё кругом в сновидение. Любовники обернулись: не было ни мужика, ни лодки. Взошли на крыльцо, вступили в сени и обнялись, не сказав друг другу ни слова.
Дневник сочинителя
Тютчев в Мюнхене
Гейне, проживший вторую половину жизни в изгнании, жаловался, что, произносимое по-французски, его имя – Henri Heine – превращается в ничто: Un rien.
Может быть, относительно небольшая известность Фёдора Ивановича Тютчева в Германии объясняется фатальной непроизносимостью его имени для немецких уст. О том, что Тютчев был полуэмигрантом и что его творчество невозможно интерпретировать вне связи с немецкой поэзией и философией, в бывшем Советском Союзе предпочитали помалкивать, но и в Мюнхене мало кто знает о русском поэте, который прожил здесь, по его словам, «тысячу лет».
Весной 1828 года Гейне в письме из Мюнхена в Берлин спрашивал Фарнгагена фон Энзе, дипломата и писателя, в наше время более известного тем, что он был мужем хозяйки берлинского литературного салона Рахели Фарнгаген, знаком ли он с дочерьми графа Ботмера. «Одна из них уже не первой молодости, но бесконечно очаровательна. Она в тайном браке с моим лучшим здешним другом, молодым русским дипломатом Тютчевым. Обе дамы, мой друг Тютчев и я частенько обедаем вместе».
Через много лет, уже покинув Германию (где на самом деле он провёл без малого 15 лет), Тютчев рассказывал: «Судьбе было угодно вооружиться последней рукой Толстого, чтобы переселить меня в чужие края». Имелся в виду троюродный дядя, герой войны с Наполеоном, потерявший руку под Кульмом, граф Остерман-Толстой, который выхлопотал для племянника место сверхштатного чиновника русской дипломатической миссии при баварском дворе. Отъезд состоялся 11 июня 1822 г.: из Петербурга через Лифляндию в Берлин и далее на юго-запад. В карете, лицом к дяде, спиной к отечеству, сидел 18-летний кандидат Московского университета по разряду словесных наук. На козлах подле кучера клевал носом старый дядька Тютчева Николай Хлопов. Недели через две добрались до Мюнхена.
На Отто штрассе, дом № 248 (которого давно нет в помине, да и нынешняя улица Отто находится в другом месте), была снята просторная и дороговатая для юного чиновника 14 класса квартира, которую старый слуга, опекавший «дитё», обставил на старинный российский лад. В гостиной, в красном углу высели в несколько рядов иконы и лампады. Хлопов вёл хозяйство, сам готовил для барчука, встречал и угощал немецких гостей. Вечерами в своей каморке он сочинял обстоятельные отчёты для родителей Фёдора Ивановича, владельцев родового имения в селе Овстуг Орловской губернии.
Русский дом, запах просвир и лампадного масла – и католическая Бавария, королевский двор и местный бомонд. В политических одах и статьях Тютчева, не лучшем из того, что он создал, он заявляет себя патриотом и славянофилом; в революционном 1848 году – свержение короля Луи-Филиппа в Париже, мартовские события в германских землях – он пишет о «святом ковчеге», который всплывает над великим потопом, поглотившим Европу. «Запад исчезает, всё гибнет…». Спасительный ковчег – Российская православная империя. В изумительном стихотворении «Эти бедные селенья…» (1855) говорится о Христе, благословляющем русскую землю. А в жизни Тютчев – западник, «у нас таких людей европейских можно счесть по пальцам», – пишет Иван Киреевский, который тоже обитал в Мюнхене на рубеже 20-30-х годов. Время от времени Тютчев наезжает в Россию, и выясняется, что он не в состоянии прожить двух недель в русской деревне. Это патриотизм а distance, любовь, которая требует расстояния. И ещё долгие годы спустя, вспоминая Баварию, он будет испытывать «nostalgic, seulement en sens contraire», ностальгию наоборот. Вон из возлюбленного отечества… Для этой странной антиностальгии у него находится словечко, образованное по аналогии с немецким Heimweh, – Herausweh.
Стихи о природе – «Весенняя гроза» («Люблю грозу в начале мая…»), «Весенние воды» («Ещё в полях белеет снег…», «Зима недаром злится…», «Осенний вечер» («Есть в светлости осенних вечеров умильная, таинственная прелесть…»), признанные шедевры русской пейзажной лирики, – на самом деле навеяны ландшафтами Верхней Баварии, под впечатлением от поездок на озеро Тегернзее. Свиданием с мюнхенской красавицей, баронессой Амалией Крюденер, урождённой Лерхен-фельд, вдохновлено стихотворение «Я встретил вас – и всё былое…», которое создано за два года до смерти. Положенное на музыку в конце позапрошлого века одним забытым ныне композитором, оно стало популярнейшим русским романсом.