Шрифт:
2
Прямо напротив двери аппаммы, возле окна, стояло кресло, и, заглянув в комнату, Кришан увидел бабку, она сидела в кресле, спиной к Кришану, чуть подавшись вперед, положив руки на подлокотники и вытянув ноги на пуфик: бабка считала, что держать ноги в горизонтальном положении полезно для кровообращения. Голова ее клонилась набок и чуть вперед, точно бабка разглядывала свои колени, время от времени она встряхивала головой, словно бы удивившись чему-то, и вновь ее опускала. Бабка уснула, понял Кришан, глядя в замочную скважину. Не то чтобы такое случалось редко, учитывая, что по ночам бабка спала плохо, порой раза четыре или пять вставала в туалет, однако Кришан никак не рассчитывал и не ожидал, что бабка уснет сейчас, поскольку по вечерам она, как правило, бодрствовала. Засыпала она обычно после полудня, когда, лежа в кровати, смотрела по телевизору кино; порою – впрочем, очень редко – задремывала и до полудня, сидя в кресле и дожидаясь, пока ей принесут завтрак. Бабка не любила, чтобы днем ее заставали спящей, и Кришан это знал – особенно если было ясно, что вообще-то спать она не собиралась. То, что бабка уснула случайно, означало, что она не вполне контролирует свое тело, что порой ее тело вытворяет что ему заблагорассудится, не считаясь с ее желаниями, а бабка не могла допустить, чтобы о ней так думали. Если же ей случалось, очнувшись от сна, обнаружить, что к ней в комнату кто-то зашел, она решительно отрицала, что спала, хотя ее ни о чем не спрашивали и ни словом не возражали: я отдыхала с закрытыми глазами, – упрямилась бабка, – наслаждалась ветерком, пусть даже только что рот ее был открыт и храп разносился по коридору. Не видя причины задевать бабкино самолюбие, Кришан старался в такие минуты не приближаться к ней, а если ему требовалось зачем-нибудь ее разбудить, приучился шуметь, прежде чем войти в комнату, громко стучать в дверь, притворяться, будто чихнул, чтобы бабка успела подготовиться к его появлению. Отчасти он прибегал к этим мерам для того, чтобы не смутить и не обеспокоить бабку, чтобы ей не пришлось убеждать его, будто она и не спала, но главным образом потому, что его смущала бабкина готовность так примитивно врать, дабы убедить его в своем добром здравии. Правда, почти все люди лгут, чтобы сохранить в сознании определенный образ себя, но ведь прочие лгут искусно, не обнаруживая неуверенности в себе, служившей причиной лжи, его же бабка лгала так, что было понятно: она теперь способна лишь на самые прозрачные попытки сохранить предпочтительный образ себя и этою ложью выдает себя куда больше, чем если бы просто молчала.
Кришан отстранился от замочной скважины. Он не желал будить бабку и уже сомневался, стоит ли сообщать ей о смерти Рани или хотя бы на время лучше оставить ее в неведении. Возвращаться в безмолвие своей комнаты ему тоже не улыбалось; им вдруг овладело стремление оказаться как можно дальше от дома, и он решил пройтись, рассчитывая, что прогулка на свежем воздухе и выкуренная сигарета помогут собраться с мыслями. Кришан направился к себе в комнату, переоделся в брюки, сунул в карман зажигалку и пачку сигарет, мобильный оставил на столе и спустился на первый этаж. Выйдя из дома, он без особого облегчения отметил, что на улице еще относительно светло, небо по-прежнему голубое – бледное, невесомое, – закрыл за собой калитку и стремительно зашагал прочь. Миновал соседние дома, строительную площадку – рабочие уже завершали дневные труды, из импровизированной душевой в цокольном этаже слышался шум воды, – в конце переулка свернул налево и направился к Марин-драйв. Мимо него в обе стороны тянулась нескончаемая вереница фургонов и легковых автомобилей, за шоссе мерцало бескрайнее море; завидев просвет в потоке машин, Кришан перешел дорогу и устремился на юг по тротуару между шоссе и железнодорожными путями – правда, время от времени тротуар исчезал. Кришан достал из кармана зажигалку, большим пальцем провел по колесику, рассеянно огляделся на ходу, посмотрел на рикшу с изображением Будды на заднем стекле, концентрические круги разноцветных светодиодных лампочек создавали иллюзию нимба, вращающегося вокруг его головы, посмотрел на старуху-мусульманку, с трудом поспевавшую за маленьким мальчиком и девочкой, очевидно внуками, они тянули ее за руки. Легковушки, фургоны, рикши по-прежнему мчались мимо Кришана в обе стороны, точно стремились убежать от сумерек, встречные прохожие тоже, казалось, целиком погружены в раздумья о том месте, куда идут, усталые работники из пригородов торопились на вокзал, чтобы сесть на ближайший поезд, пожилые мужчины и женщины в футболках и спортивных костюмах совершали вечерний моцион, энергично шагали к воображаемой цели. После домашнего покоя Кришан не сразу вошел в ритм, не сразу приспособился к шуму и движению города, чтобы достичь возможного равновесия, но чем дальше он уходил от дома, тем спокойнее у него становилось на душе, тем расслабленнее и ровнее делалась его походка, когда он шел привычной дорогой.
За последние месяцы пешие прогулки нежданно вошли у него в привычку – один из немногих действенных способов унять внутренний непокой, овладевавший им вечером по возвращении с работы. В первое время в Коломбо его еще увлекали соблазны большого города, возможность вечером выйти куда-то с друзьями, выпить, выкурить косячок, побыть беззаботным и безрассудным, встретиться с симпатичными особами, с которыми можно пофлиртовать. Все эти действия сообщали его времени структуру и ход, внушали предвкушение встречи, которая, быть может, изменит его жизнь, но оттого ли, что знакомства в Коломбо редко по-настоящему трогали его как интеллектуально, так и в смысле политики или романтики, оттого ли, что теперь вещи, в юности так увлекавшие и возбуждавшие, ныне уже не имели на него былого влияния, но желания, побудившие его возвратиться в столицу, и скоротечные удовольствия, которые они сулили, вскоре показались ему ложными, точно они лишь сбивали с толку, отвлекали от нехватки более насущного. Прежде ему было приятно проводить время в одиночестве, это утешало его за все претензии и разочарования в жизни – нежная забота, получить которую можно было, попросту углубившись в себя, – но всякий раз, как он оказывался вечером дома один, им овладевало молчаливое беспокойство, он слонялся по комнате, убивал время в интернете, пытался читать книги, которые давно собирался прочесть. Он боролся как мог, даже если для этого требовалось пойти к бабке и выслушивать ее разглагольствования о том, как надоели ей комары, лезут и лезут к ней в комнату, что ни делай, но в душе его все равно таилась тревога, росла непрестанно днями и вечерами и достигала пика в последние угасающие мгновения дня, когда солнце садилось и изжелта-золотистый свет вдруг резко сменялся сперва розовым, потом лиловым и наконец вечернею синевой – от светлой до темной. Было в сумерках нечто такое, что усиливало тревогу, поднимало ее на поверхность его сознания, делало осязаемой, точно по мере того, как горизонт постепенно скрывался из виду, последние надежды и обещания дня тоже скрывались из виду, еще один день миновал, не заявив о себе.
Он уходил из дома задолго до того, как небо начинало темнеть, специально шагал размеренно, не спеша, чтобы успокоиться, вначале выбирал длинные извилистые маршруты в разных частях города – из желания познакомиться с его значительно переменившейся топографией. Но сколько бы Кришан ни ходил разными дорогами, ему по-прежнему было неуютно среди новых вывесок и фасадов – признаков новой траектории развития, не находившей отклика в его душе; постепенно Кришан ограничил прогулки жилыми кварталами неподалеку от дома, многочисленными узкими и ухабистыми улочками и переулками Веллаватты и Дехивалы, районов, где в юности он почти не бывал из-за войны, из-за военных блокпостов через каждые сто метров и непрестанной угрозы, что тебя задержат и допросят. Он проходил мимо ветхих домишек, большинство жилые, часть переделали в офисы и салоны, проходил новые многоэтажки, заселенные преимущественно мусульманами и тамилами, и, размышляя о тяжести жизни, которую вмещали все эти здания, чувствовал, как ему становится легче, словно бы, шаг за шагом удаляясь от дома, он оставлял позади обременительную и ненужную часть себя. Он по-прежнему наблюдал разительные перемены, совершавшиеся в небе, но отчего-то вне дома, в непосредственной близости от этих перемен, вынести их было проще, точно на свежем воздухе, за пределами четырех стен, пола и потолка, нечто тяготившее его душу рассеивалось, рассредоточивалось. Вслушиваясь в слабый плеск волн о прибрежные камни, в хлопанье птичьих крыл на порывистом теплом ветру, он понемногу успокаивался, и настоящее из пустоты превращалось, пусть ненадолго, в место, где ему уютно и безопасно. Немного есть настроений, которые не меняются, когда и земля, и небо перед нами как на ладони, и даже самые глубоко укоренившиеся настроения из тех, что не покидают нас целый день и упрямо таятся в груди, невзирая на все противоречивые чувства, с которыми нам приходится сталкиваться на людях, даже эти настроения медленно тают, столкнувшись с безбрежностью горизонта: в такие минуты чувствуешь если не радость и удовольствие, так хотя бы умиротворение от недолгого внутреннего угасания. Возвращаясь с этих прогулок в замкнутые пространства своего дома и комнаты, Кришан обычно так уставал, что уже не ощущал тревоги, прогнавшей его из дома; соленый от пота и морского бриза, он ложился на кровать – икры и бедра приятно ныли, – облекался в кокон изнеможения и вставал только в половину девятого, когда приходило время сходить вниз за ужином и принести его наверх, в комнату бабки, когда уже стемнело и самая трудная пора дня, переход от вечера к ночи, полностью завершилась.
Он снова начал курить именно во время этих прогулок, поначалу лишь потому, что сигарета, выкуренная на полпути, придавала его бесцельным блужданьям подобие смысла, ощущение, что он не скитается оттого лишь, что ему нечего делать и некуда пойти. В Индии, в университете, он покуривал время от времени, большинство его друзей тоже курили, но всерьез пристрастился к курению лишь позже, когда начал проводить время с Анджум, она курила часто и элегантно, и Кришан поймал себя на том, что невольно ей подражает. Перебравшись на северо-восток, он оставил эту привычку – главным образом потому, что на курильщиков в той среде, где ему довелось работать, смотрели косо, – хотя, быть может (теперь он это осознавал), он бросил курить отчасти из-за Анджум, в целом стремясь дистанцироваться от нее после того, как их пути разошлись, уничтожить не только многочисленные следы их связи, сохранившиеся в его телефоне и компьютере, но жесты и фразы, которые перенял за то время, что они провели вместе: многие по-прежнему давали о себе знать, как он ни старался от них избавиться. До возвращения в Коломбо его не тянуло вновь закурить – не хотелось прибегать к ухищрениям, чтобы скрыть эту привычку от матери (раз уж он теперь жил дома), – и только если ему случалось выпить, стрелял сигареты или взрывал косяки с друзьями. Окончательно к этой привычке он вернулся два месяца назад, когда во время очередной прогулки зашел в магазинчик за какао; человек перед ним купил поштучно три сигареты, заплатил и с таким самодовольным видом забрал их с прилавка, что Кришан поневоле задался вопросом: что мешает мне сделать так же? Когда подошла его очередь, он купил одну сигарету и коробок спичек, убрал сигарету в нагрудный карман рубашки, по пути то и дело доставал ее, подносил к носу и жадно вдыхал аромат табака. Присев на корточки на углу пустынного переулка, чиркнул спичкой, осторожно поднес пламя к кончику сигареты, наслаждаясь каждым движением – тем, как щелчком указательного пальца стряхивал пепел с сигареты, как неспешно подносил ее к губам, медленно затягивался, слушая, как горит бумага, выдыхал дым и смотрел, как он тает в воздухе. И в каждую следующую прогулку он на полпути выкуривал сигарету, вскоре покупал уже не одну, а две: одну чтобы выкурить сразу, другую перед сном, аккуратно нес дополнительную сигарету в кармане рубашки, прикладывая все усилия к тому, чтобы она не испачкалась и не помялась, а перед сном выходил на балкон – в доме уже все спали, – молча курил и глядел на звезды. В последующие недели число выкуренных сигарет стремительно увеличивалось, и вскоре он уже покупал пачку, а не поштучно, а спички сменил на зажигалку. Курение стало для него своего рода времяпрепровождением, ритуалом, которого он ждал с нетерпением, оно примиряло его с настоящим, даже когда он не курил: ведь следом за настоящим наступит время получше. В отличие от перспективы сходить куда-нибудь вечерком, порождавшей чаяния и надежды, в конечном счете оказывавшиеся иллюзорными, удовольствие от выкуренной сигареты, пусть скромное, было осязаемым, настоящим, равным себе, оно не давало ложных обещаний, и Кришан сознавал, что вправе рассчитывать на него, пока у него не закончатся сигареты. По вечерам он по-прежнему ходил развлекаться, пытался заводить новые знакомства, но курение помогало ему принять, что жизнь такая, какая есть, помогало открыть для себя настоящее, делало настоящее обширнее и терпимее, так что, даже если ни одна из его надежд на вечер не оправдывалась, он, возвращаясь домой, всегда утешался мыслью о том, что последняя сигарета перед сном никуда от него не денется.
Кришан поднял глаза и заметил, что подошел к одному из своих излюбленных мест для курения – он выбрал его, потому что здесь можно было посидеть у моря, скрывшись от глаз пешеходов. Кришан повернул направо, поднялся по травянистому косогору к железнодорожному полотну, остановился, чтобы убедиться, что поезд не идет – в новостях, что ни месяц, сообщали о том, как поезд в очередной раз сбил пешехода или велосипедиста, – и перешел через рельсы. Спустился к узкой полоске камней, образовывавшей границу между сушей и морем, отыскал относительно незамусоренный пятачок, достал сигареты, зажигалку и устроился на камнях. Поодаль, по правую руку, сидела юная парочка, тела их не соприкасались, но головы клонились друг к другу, точно парочка секретничала; слева, вдали, на камнях возле самой воды, маячили рыбаки в лохмотьях, то показывались, то исчезали в густых облаках водяной пыли. Кришан повернулся, взглянул на серебристо-серое море, невозмутимо простиравшееся перед ним, на золотисто-серое небо в лучах закатного солнца, балдахином зависшего над горизонтом. Достал из пачки сигарету, медленно покрутил в пальцах, точно дивясь ее хрупкости, отвернулся от моря, согнулся, прикрывая огонек зажигалки от ветра, закурил и сделал первую долгую затяжку. Он старательно устремлял помыслы к Рани, к неожиданной и немного нелепой природе ее кончины, к поразительно механическому тону, каким ее дочь рассказывала по телефону о случившемся, но поймал себя на том, что по какой-то причине думает не столько о Рани или ее дочери, сколько об увиденном в замочную скважину бабкиной двери, о бабке, которая, сама того не ведая, так беззащитно уснула. Трудно сказать, отчего это зрелище задело его за живое, ведь были и более насущные темы для размышлений – но, глядя сейчас на воду, простиравшуюся от камней возле его ног, скользя взглядом по колышущейся серой поверхности, он мог думать лишь об уязвимости, которую излучала спящая бабка, уязвимости в общем-то очевидной, но которая тем не менее застала его врасплох, точно все это время он не замечал ее реального состояния или сам был причастен к тому, чтобы его утаить.
Разумеется, бабка задолго до его рождения уже тяготела к затворничеству, но событие, побудившее Кришана осознать неизбежную траекторию ее образа жизни – он это запомнил, – событие, наглядно показавшее ему, что бабка не вечна, приключилось, когда ему было лет двенадцать-тринадцать; бабке в ту пору было лет семьдесят. В тот день она работала в саду – так она рассказывала им впоследствии, – выпалывала сорняки в углу, где рассчитывала посадить горькую тыкву. Работа не то чтобы трудная, но, поднимаясь потом по лестнице, бабка почувствовала, что задыхается; она пошла к себе, села в кресло, но одышка усилилась, вскоре бабку пробрала дрожь, исходившая, казалось, из самой груди. Бабку немедля отвезли в больницу, сразу же сделали ряд анализов, и выяснилось, что у нее закупорена артерия рядом с сердцем. То есть, строго говоря, это был не инфаркт и не инсульт, заключили врачи, но есть угроза обоих, и желательно сделать так называемое коронарное шунтирование, в ходе этой операции бабке вырежут вену, которая идет на правой ноге от щиколотки к икре, и заменят ею больную артерию близ сердца. Из последующих дней Кришану больше всего запомнилось собственное изумление оттого, что бабка так легко смирилась с происходящим, так охотно вверила свой организм окружавшим ее врачам и медсестрам. Вернувшись домой – после операции ее две недели продержали в больнице под наблюдением врачей – явно выздоровевшая и польщенная щедро оказанным ей вниманием, она ничем не выдавала, что события прошедшего месяца стали для нее чем-то большим, нежели краткий, приятно-бодрящий перерыв в обыденном существовании. С нескрываемым удовольствием бабка делилась со всеми родственниками, навещавшими ее в последующие дни, впечатлениями о случившемся, начиная с одышки и дрожи и до выписки три недели спустя, подробно отчитывалась о качестве больничных блюд, которыми ее кормили, под конец приподнимала сари и демонстрировала шрам на правой ноге, точно в доказательство, что все описанные ею события действительно произошли и она ничего не выдумала на потеху слушателям.
В ту пору Кришан вечерами приходил к бабке в комнату поболтать перед сном и теперь вспоминал – со дня операции проходили недели, затем и месяцы, – что волнение и тревога в конце концов растворились в повседневных заботах, но во время его вечерних визитов аппамма все чаще говорила о своем здоровье. До известной степени она всегда говорила о своем здоровье, но теперь каждый разговор с нею неизменно сводился к этой теме. Кришан заходил к ней в комнату, аппамма выключала свет – около девяти, по окончании последней телепередачи, которые она обычно смотрела, – он укладывался в темноте рядом с бабкой и слушал, как она рассуждает о том, сколько она сегодня для моциона ходила по коридору и что она до сих пор сама стирает и готовит, а следовательно, крепче многих своих ровесниц, и как медработники при первой встрече неизменно дивились, когда она называла свой возраст, и как один повторял: вы выглядите гораздо моложе других семидесятилетних. Время от времени Кришан вставлял слово – либо для того, чтобы показать бабке, что он слушает, либо если ей требовалось подтверждение или согласие с чем-то сказанным ею, но чаще всего он молчал, почуяв в манере ее рассказа нечто такое, отчего не решался переменить тему или перебить бабку, своего рода исповедальность в ее голосе и комнате, словно бы то, чем бабка делилась с ним, она никому другому и не открыла бы, некий страх или тревогу: напрямую она нипочем бы в них не призналась, но когда они лежали рядышком в темноте, не видя лица друг друга, Кришан чувствовал их в ее теле. В слова этот страх и тревогу бабка облекала крайне редко и далеко не сразу, лишь установив, к своему удовольствию, что она здорова, как прежде, хоть ей и понадобилась операция – бабка ее считала всего лишь мерой предосторожности. В такие минуты бабка понижала голос, точно намеревалась сообщить мимоходом сущий пустяк, и заявляла, что, пока она в состоянии себя обслужить, все у нее в порядке, единственное, чего ей не хочется, – стать беспомощной, неспособной самостоятельно ходить, одеваться, мыться, оказаться прикованной к кровати, превратиться в помеху и обузу для прочих. Поначалу Кришан отмалчивался, не зная, как отвечать на такие признания, но, обвыкнувшись с ними, научился говорить бабке, что она неправа, никому она не будет ни помехой, ни обузой, что он уж точно будет ухаживать за ней с радостью, а не просто из чувства долга. Она ценила такие ответы, но оставляла без внимания, предпочитая сосредоточиться на том, что она, быть может, никогда и не станет беспомощной, обездвиженной, прикованной к кровати, всегда сумеет о себе позаботиться, а следовательно, ей никогда не придется беспокоиться о том, что она кого-то обременит.