Шрифт:
К слову сказать, вспомнила о Елене Молоховец наша соседка Антонина Викторовна, у которой еще с более приятных для нее времен имелись знаменитые «Советы молодой хозяйке». Вот и считайте, что эти самые «Советы» и решили судьбу моих питомцев. Ах, не знала Елена Молоховец, какую трагическую роль сыграет она в жизни незадачливой советской свинарки…
Итак, их надо было заколоть! Но кто? Кто это сделает? Невозможно было представить папу, всаживающего кинжал в извивающегося беззащитного порося. О маме и говорить нечего. Антонина Викторовна вроде бы была согласна попытаться – у нее и ножи подходящие имелись. И как будто помнилось ей, как надо держать поросенка, куда ткнуть ножом, чтобы разом покончить с несчастным.
После первой неудачной попытки, когда с большим трудом удалось отловить разбегавшихся поросят, было решено призвать самого дарителя дядю Митю – человека кулацкой закваски – по утверждению папы. Дядя Митя не посрамил чести «настоящего хозяина». Одно порося было принесено в жертву плотским вожделениям, другое – возвращено в живом виде самому дарителю и убийце.
Это был один из самых трагических моментов моей жизни. Предсмертный визг закалываемого, алая кровь на белом снегу перед сараем, в котором бешено метался и, как казалось, еще более истерично визжал предчувствующий собственную смерть брат умерщвляемого… И мой вой в подушку от невозможности ничего изменить в этом мире.
А тут как раз и новый год. Антонина Викторовна сноровисто помогла маме управиться с тушкой, наварила холодца, насолила сала – откуда что взялось. При свете керосиновой лампы под энтузиазм репродуктора за тяжелым дубовым столом в минутной расслабленности вокруг долгожданной жертвы расселись ее несостоявшиеся палачи. Видно на славу удался холодец, да и сало оказалось не таким жестким, как предсказывала мама, раз уж так разрезвились пирующие, что пустились в пляс. Вернее сказать, плясала одна Антонина Викторовна. Уверяя всех, что из «этой промерзлой бандуры не вытянуть и звука», мама села за пианино и, постепенно оживляясь сама и подогревая его своим темпераментом, стала наигрывать незнакомую мне мелодию, которую напевала ей Антонина Викторовна. Это была цыганочка. Певунья же, притопнув полной ножкой, повела плечами, изогнула руки лебедиными шеями и закружилась в буйном вихре. И нет уже больше алчного убийцы, только и думающего, как бы превратить несчастных поросят в мясо. Вьется передо мной прекрасная бабочка, вся струясь от головы к ногам каким-то особым страстным трепетом. Как же она красива! Какие искры высекает танец из ее круглых темно-вишневых глаз…
Печеная картошка была единственным моим угощением на этом странном новогоднем пиру – плоть невинно убиенного моего подопечного взывала к отмщению, но… Но вместо ненависти моя душа наполнилась восхищением и благодарностью. Да, да, самой решительной благодарностью – то, что дала мне в ту ночь Антонина Викторовна, не было похоже ни на что из прежней моей очень краткой жизни. Я не знала, как назвать пережитое мною. Я чувствовала, что это подхватывает и уносит меня ввысь и волнует предчувствием ошеломляющего счастья…
Тоска и радость жизни владели душой и телом этой женщины. Стало видно, что она молода и хороша собой, что играют в ней чувства, которым нет выхода и нет забвения.
С удивительной непосредственностью Антонина Викторовна рассказывала о своем дворянстве, об орловском доме своих родителей, где она провела детство и юность. Думаю, что такой откровенностью она одаривала только наш дом. Что-то не заметно было мало-мальски близких отношений между орловской дворянкой и пролетарско-обывательским обществом ее соседей. Прихоть ли это памяти или действительно мне довелось побывать лишь однажды в комнате Антонины Викторовны, сейчас это неважно.
Была эта комната заполнена самыми неожиданными предметами. Хозяином, как мне показалось, очень тесного пространства выглядела ножная швейная машина, заваленная кусками брезента цвета хаки и лоскутами тончайшей материи разных нежнейших оттенков – именовалось это то ли шифон, то ли маркизет, то ли чем-то еще более французским. Как раз эти видимые несовместимости позволяли орловской дворянке выжить в, казалось бы, смертельной ситуации. Рукавицы из брезента, которые она шила как «надомница» для какого-то военного предприятия, давали ей рабочую карточку, что снимало с нее всякие подозрения в социальной неполноценности. Из деликатной материи нежнейших цветов шились блузочки и шемизетки, бывшие в цене у женщин, окружавших комсостав Красной армии. Это был реальный доход. Заказчицы платили кто чем: кто деньгами, а кто и натурой. Каждая из дам имела свой источник жизненных благ, и все они различались степенью приближенности к нему – источнику. А потому и водились у Антонины Викторовны диковинные по военному времени разности: от спичек и сахара до американских консервов и кофейных зерен. Ну, о кофе потом. Сначала же о положении нашей соседки, которое было поистине ужасно. Если судить о нем по законам военного времени. Ее муж был немец, что было сообщено ею самою в то единственное посещение или в другие, смытые временем из памяти. Мы-то как раз и воевали с немцами. Правда, он был «немец Поволжья», что для меня только запутывало все дело. Слава Богу, он, по словам Антонины Викторовны, ушел добровольцем на фронт чуть не на второй день войны. Что и было удостоверено райвоенкоматом – чудовищное двусмысленное слово.
Выходило, что, будучи от природы врагом своего отечества, муж Антонины Викторовны бросился его защищать. Что, впрочем, в глазах самой Антонины Викторовны отнюдь не делало его героем. Напротив, она была убеждена, что, если он не перекинулся на немецкую сторону, то был последним дураком. С другой же стороны, выходило, что в случае смены отечества он вполне мог считаться даже и подлецом, потому как бросил на произвол судьбы Антонину Викторовну. Не моему бедному уму было разобраться в этих дьявольских хитросплетениях. До того момента мне было ясно: немец – фашист – враг. «Папа, бей немца!» – надо думать, и их жен? А Антонина Викторовна ходит регулярно в военкомат и получает один и тот же ответ, что нет его в списках ни живых, ни мертвых. И в солдатском пособии ей не отказано. Значит, нет его и среди врагов…
В коллекции фотографий, заполнивших стены наряду с тарелочками, литографиями и старинными вышивками бисером и серебряной нитью, была и Котикова. Котик – Яков Тарле – супруг Антонины Викторовны смотрел молодым серьезным мужчиной с довольно длинными волосами. По-видимому, светлоглазый блондин. Мне никак не удавалось представить его фашистом или вообще убийцей…
В какой-то момент мы с Антониной Викторовной добрались до самой темной части ее однокомнатного мира. «Ты ведь не видела Котиковых картин. Он художник», – сообщает она, отдергивая нечто вроде покрывала. А там… А там было то, что Антонина Викторовна назвала картиной. Это было довольно большое полотно. Мне кажется, и тогда я не очень отчетливо разглядела все детали картины, кроме одной. Да это и не деталь, а центр – классического, как теперь бы я определила увиденное, натюрморта. На меня в упор смотрел ярко-оранжевый на белом фоне глаз яичницы в черном ободе сковороды. Глаз был требовательным и страстным. Он притягивал, он пускал сердце вскачь, он пытал душу и слепил глаза… В то время мне незнаком был вкус яичницы, я забыла даже вид и цвет живых яиц – меня не затронули чувственные ассоциации. Я погибала от красоты. Этот цвет, источающий страсть, и странные запахи в комнате, оплетали меня, отрывали от пола, от стен жилища художника и его жены, делали все нереальным, ненужным… Только цвет и запахи… «Чем это так странно пахнет?» – опускаясь на землю, спрашиваю у Антонины Викторовны. «Ну, тут разные запахи. Это скипидар, а это», – снимая с керосинки серебряный кофейник, говорит она, – «пахнет кофе». Боже мой, как все это далеко и как остро пахнет скипидаром и закипающим кофе ярко-оранжевая на белом яичница в черном ободе сковороды…