Шрифт:
– Вначале была туманность без предела и дна, без границы и знания.
– Неправда, что начало и конец переплетаются, как человеческие руки: это не нужно. Время – это змея, которая пожирает собственный хвост.
– Пространство было вырвано из рамок порядка и сворачивает в никуда сразу же за ближайшей звездой, оседлав верхом световой луч.
– Материя – это волна, а волна – это материя, но это не достоверно, а только вероятно.
– Достоверно ничего не известно, однако, возможно, что-то существует.
Говоря так, они боялись, поэтому бросали в трясину смех, как плоские булыжники, по которым можно будет преодолеть пропасть.
Меня, когда я их встретил и услышал, огорчили эти слова, потому что, сжатые в ладонях, они хрустели, как скорлупа, некоторые же были червивыми.
И я уже видел сияние, которое было перед Творением, свет смерти: темноту.
Она не страшная, ее не надо бояться.
Так же долго я плыл по ночи в лодке сна, подобного умиранию, и это не было страшно.
Я смотрел в человеческие лица, видя, как по мере сползания с них мускулов и сала выплывает их костный скелет, похожий на известковую скалу, и это не было страшно.
Единственно важным является игра, это сияние, и для меня, и для тебя, и всякой живности.
Прозрачные амебы с блестящими ядрами высовывают ложноножки, оставляя на дороге серебряный шнурочек слюны.
Так астроном касается звезд присоской своего телескопа.
Так ребенок гладит мех, покрывающий толстую ногу великана эдакого зеленого лохмача, живущего в приливе и отливе дней (некоторые называют его деревом).
Я хотел успокоить людей, которые трепыхались, нанизанные на остроконечные углы улиц. Я спел им:
Террасы скал нисходят к морю каменистым смехом.И облака – не мрамор, а лишь вздох отшедшего ребенка.Неспелый взмах руки, взывающей к тиши во имяСозерцанья, оставит радужный свой след, подобныйКармина пламени и лилии, зажатым между двухВоздушных стен: мы их творим, поскольку так прекрасней [7] .Но каждый уходил, унося с собой небо, как улиточный домик, и я даже не знал, шумело ли море в голубой раковине?
7
Перевод Андрея Денисова.
А когда я звал их, они смотрели на меня, как жесткокрылые жуки, выглядывающие из глазниц черепа фараона.
Тогда я вспомнил слова апостола Павла [8] , а я не знаю более великих слов.
Поэтому я побежал за ними, крича: «Слушайте, я дам вам…» – но уже никого не было.
Я остался наедине с любовью, и было мне стыдно, хотя не надо этого стыдиться.
Я думал, что любовь бесполезна, когда ты один, и хотел ее оставить под опавшей листвой, как божью коровку.
8
Послание к римлянам, гл. 9, ст. 18: Итак, кого хочет, [Бог] милует, кого хочет, ожесточает.
Но я не сделал этого, и мне кажется, что поступил правильно.
Потому что не надо от нее отказываться.
Перевод Язневича В.И.
Укромное место
Молодой Шломо узнал об этом первым. Каким образом – неизвестно и по сей день. Было еще темно, когда он замолотил кулаками в кривую деревянную дверь, которая быстро открылась и поглотила его темную худую фигуру.
Он о чем-то там пошептался с отцом, и в комнатке, провонявшей испарениями тел и остатками прокисших блюд, началось движение. Старый Гринберг вскочил с кровати, быстро надел штаны, а оба его сына уже застегивали пуговицы на одежде, и все это происходило в сосредоточенном молчании, потому что каждое шумное движение или слово старик обрывал разъяренным шиканьем и резким взмахом узловатой лапы.
Когда старик оделся, а его жена положила в ручную корзинку немного еды, Гринберг осторожно выглянул в коридор. За боковым, высоко расположенным окошком снаружи переливалась синева встающего дня. Коридор был серый, запыленный и тихий.
– Можно, – прошипел старик.
Они гуськом двинулись в направлении противоположной квартиры на этом же этаже.
Гринберг осторожно и тихо постучал в дверь, неумело сбитую из шероховатых досок. Потом второй раз, громче и нетерпеливей.
Двери заскрипели, приоткрылись, и из темнеющей щели высунулась взлохмаченная голова старого переплетчика Вайнштейна. Глаза у него были еще затуманенные и теплые со сна, он быстро заморгал красными веками.
– Что случилось?!
– Тихо, ша! – Старик отодвинул Вайнштейна и протиснулся внутрь, за ним проскочили его сыновья.
Переплетчик все время жался к Гринбергу, хватал его за рукав сюртука, а в это время в помещении, плотно заставленном кроватями, началось движение, разбуженные дети запищали и заскулили, но Гринберг осаживал всех острым взглядом своих голубых глаз.
– Облава началась! – сказал он, и сдавленный плач взорвался с новой силой. Люди выскакивали из кроватей, трясущимися руками хватали ненужные лохмотья, бессмысленно закутывались в одеяла, жена переплетчика схватила самого младшего ребенка и каким-то звериным, судорожным движением прижала к груди.