Шрифт:
Шалопуто взял блокнот и карандаш, на кончике которого была вырезанная и раскрашенная голова Малыша Коммексо, ухмыляющегося от уха до уха.
— Извини за дурацкий карандаш. Его какой-то пассажир забыл. Я этого Малыша ненавижу.
— Правда?
— И его зубастую ухмылку. Как будто в жизни все просто зашибись.
— А это не так?
— Ты встречал хоть кого-нибудь из нашего народа, у кого были бы деньги? Вряд ли. У нас нет ни власти, ни денег, ни тех, кто мог бы нами руководить. Иначе почему мы все о тебе говорим?
Шалопуто смотрел на Гамбата, пытаясь найти в его лице намек на насмешку, но не увидел ничего подобного. Голова спящей Кэнди перекатилась из стороны в сторону.
— С мисс Квокенбуш все в порядке? Может, ей нужен врач?
— Нет, не думаю. С ней все будет хорошо. Просто она устала. Что ты хочешь, чтобы я написал?
— Ну не знаю. Все, что тебе придет в голову. Ее зовут Ямбини. Ям-би-ни. — Пока Шалопуто писал, его новый друг продолжал болтать. — Только между нами: вы можете оставаться здесь, сколько захотите. В ближайшие пять-шесть часов мы отсюда никуда не денемся. Надо избавиться от мусора, который остался после пассажиров. О, да ты гешер. Только гляньте! Ей ты тоже что-нибудь нарисуешь?
— Получилось не слишком, но…
— Ты так быстро это нарисовал! Поразительно. — Возникла пауза. Потом он спросил:
— А что это?
— Мой сон, — ответил Шалопуто. — Огромный ребенок в очень маленькой лодке.
— И что это значит?
— Понятия не имею. Просто увидел во сне.
— Она будет шлепать плавниками так, что улетит. Спасибо. Обалдеть, гешер, просто обалдеть. — С улыбкой не меньше, чем у самого Малыша, он рассмотрел автограф и рисунок, после чего отправился по своим делам.
Хотя их разговор был кратким, у Шалопуто возник повод задуматься. Для него стало огромным потрясением узнать, что некоторые представители его порабощенного народа не только знали его, но и гордились тем, что он — один из них. В течение всей письменной истории тылкрысы находились в самом низу социальной лестницы. По традиции они были прислугой, тупой нацией, у которой не было ни культуры, ни этикета, ни бунтарей.
Возможно ли, что это случилось с ним, с тем, кто однажды понял, отчего отец не печалился, когда его продавал? Он был бесполезнее, чем кто бы то ни было, и даже его собственный отец избавился от него без всякого сожаления. Возможно, он осудил себя слишком резко и слишком скоро?
Застонавшая во сне Кэнди вывела Шалопуто из ступора. Как он мог думать о себе, когда Кэнди до сих пор оставалась в своих снах? Впервые за все время, проведенное рядом с ней, он почувствовал необходимость в поддержке кого-то другого. Двупалого Тома, Женевы Персиковое Дерево или Финнегана Фея. Кого-то, с кем можно обсудить свои проблемы. Кроме братьев Джонов. У этих было слишком много мнений.
Но желание иметь компанию не означало ее наличия. Он был один, рядом с молчащим человеком, который был для него важнее, чем любой другой во всем мире. И внезапно он за нее испугался.
Билл велел Рики оставаться снаружи и следить. Он ввел Кэнди в церковь, внутреннее убранство которой было столь же неприметным, как и внешнее. Вместо скамей здесь стояли ряды дешевых деревянных стульев; алтарный стол покрывала обычная белая скатерть. Креста не было.
— Как видишь, — продолжил Билл Квокенбуш, ведя сновидческое тело своей дочери к алтарю, — у нас тут нет ничего интересного. Важно само послание.
— И что же это за послание, папа?
— Не называй меня так. Между нами нет ничего общего.
— Как любовь, например? Вряд ли ты ее к нам чувствовал. Может, когда-то ты и любил маму, до того, как у тебя появились мы, чтобы бить…
— Хватит, — произнес он с прежней яростью в голосе.
Они были в нескольких метрах от алтаря, и в темном углу церкви Кэнди разглядела шесть или семь человек. Отец тоже их видел. Поэтому, решила она, и хотел прекратить разговор.
— Я не собираюсь рассуждать о старых ошибках и старых грехах.
— О чьих ошибках, папа? Чьих грехах?
Она продолжала давить на отца, надеясь вывести его из равновесия и заставить проявить свой гнев. Возможно, если прихожане увидят настоящего Билла Квокенбуша, они дважды подумают, прежде чем в следующий раз улыбаться своему преподобному. Тому Биллу, которого знала она. Жестокому и порочному.
Билл подошел к людям, собравшимся в углу, и тихо сказал:
— Ты изменилась. Я чувствую вонь твоего разложения, и это отвращает меня до глубины души. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы защитить добрых людей от твоих извращений и мерзостей, от той грязи, которую ты принесла из Иного Места…
— Из Абарата, папа. Ты можешь это сказать.
— Я не стану поганить свой язык!
Больше он не шептал. Его злость эхом отразилась от простых белых стен.
— Только послушай себя, папа! — сказала Кэнди.