Шрифт:
— Вы найдете то, что нам нужно, — выразил уверенность Эстабрук.
— Будем надеяться, — ответил Миляга. Пока он ничего не рассказал Эстабруку о тех событиях, которые привели его сюда, хотя тот несколько раз спрашивал, жива и здорова ли Юдит. Теперь Эстабрук вновь задал тот же вопрос.
— Прошу вас, расскажите, — взмолился он. — Я был честен с вами, клянусь. Расскажите мне, что с ней.
— Она жива и здорова, как корова, — сказал Миляга.
— Она говорила что-нибудь обо мне? Наверняка должна была. Что она сказала? Вы передали ей, что я по-прежнему люблю ее?
— Я не сводник, — сказал Миляга. — Сообщите ей об этом сами. Если, конечно, вам удастся убедить ее поговорить с вами.
— Что мне делать? — спросил Эстабрук. Он взял Милягу за предплечье. — Вы знаток женской психологии, правда ведь? Все на свете так считают. Как, по-вашему, что я должен сделать, чтобы искупить свою вину?
— Возможно, она почувствует себя удовлетворенной, если вы пришлете ей свои яйца. Любая менее значительная жертва будет отклонена.
— Вам это кажется смешным.
— Пытаться убить свою жену? Это не представляется мне таким уж забавным, если честно. А потом передумать и ждать, что ваша голубка вновь бросится к вам на шею? Да это чистое безумие.
— Подождите, пока полюбите кого-нибудь так, как я Юдит. Если вы, конечно, на это способны, в чем я сильно сомневаюсь. Подождите, пока желание не овладеет вами настолько, что ваше душевное здоровье окажется под угрозой. Тогда вы поймете меня.
Миляга не нашелся, что ответить. Это было слишком близко к его теперешнему состоянию, чтобы признаться в этом даже самому себе. Но выйдя из дома с картой в руках, он не смог сдержать улыбку радости: наконец-то перед ним открылся путь, по которому он может двигаться вперед. Темнело, зимний вечер уже готов был зажать город в свой кулак. Но темнота благоприятствовала любовникам, даже если мир уже их отверг.
Тоска, которую он ощутил предыдущей ночью, не стала слабее ни на йоту, и в полдень Пай-о-па предложил Терезе покинуть табор. Предложение было встречено без энтузиазма. У младшей был насморк, и она плакала не переставая, с самого утра. Старший тоже был простужен. «Сейчас неподходящее время для отъезда, — сказала Тереза, — даже если бы было куда». «Мы не станем бросать здесь фургон, — ответил Пай-о-па, — просто уедем за пределы города, и все. Например, на побережье, где детям пойдет на пользу чистый воздух». Терезе эта мысль понравилась. «Завтра, — сказала она, — или послезавтра. Но не сейчас».
Пай, однако, продолжал настаивать, так что она наконец спросила, почему он так нервничает. Ответа у него не было; во всяком случае, такого, который она смогла бы понять. Она совершенно не знала, что он за человек, никогда не расспрашивала его о прошлом. Для нее он был кормильцем. Человеком, который снабжал едой ее детей и обнимал ее по ночам. Однако вопрос ее повис в воздухе, и ему пришлось постараться на него ответить.
— Я боюсь за нас, — сказал он.
— Это из-за того старика? — спросила Тереза. — Который приходил сюда? Кто он был?
— Он хотел, чтобы я сделал для него одну работу.
— И ты сделал ее?
— Нет.
— Ты думаешь, он вернется? — сказала она. — Мы спустим на него собак.
Ее простое предложение подействовало на него отрезвляюще, несмотря на то, что в данном случае оно никак не могло помочь решить стоящую перед ним проблему. Его душа мистифа зачастую слишком увлекалась двусмысленностями и неоднозначностями, которые расщепляли его подлинное «я». Но она сдерживала его, напоминая о том, что в этом мире людей он приобрел лицо, определенные обязанности и пол, что, с ее точки зрения, он принадлежит стабильному и устоявшемуся миру детей, собак и апельсиновых корок. В таких стесненных обстоятельствах не оставалось места для поэзии, а между сумрачным закатом и нелегким восходом не оставалось времени для роскоши сомнений и размышлений.
Наступил очередной такой закат, и Тереза стала укладывать своих любимцев в постель. Спали они хорошо. От дней силы и могущества у него осталось заклинание: он умел так начитать молитвы в подушку, что сны становились светлыми и приятными. Его Маэстро часто просил об этой услуге, и Пай до сих пор, по прошествии двухсот лет, умел ее оказывать. И сейчас Тереза укладывала головки детей на пух, в котором были спрятаны колыбельные, созданные для того, чтобы провести их из мира темноты в мир света.
Дворняжка, которая повстречалась ему у забора в предрассветных сумерках, заливалась яростным лаем, и он вышел, чтобы успокоить ее. Видя, как он приближается, она натянула цепь и стала рваться к нему, царапая когтями землю. Ее хозяином был человек, с которым Пай почти не был знаком, — вспыльчивый шотландец, мучивший свою собаку, когда ему удавалось ее поймать. Пай опустился на корточки, чтобы успокоить собаку, опасаясь, что, разозленный ее лаем, хозяин оторвется от ужина и приступит к очередной экзекуции. Собака повиновалась, но продолжала нервно рыть землю лапами, явно прося его о том, чтобы он спустил ее с привязи.