Шрифт:
– Степан, – ответил папка, загораживая меня от офицера своей спиной. – Степан Пашкевич.
– Дочь? – вопрос резкий, безразличный.
– Да. Элла, – немец поджал губы, словно проглотил что-то кислое, и дёргано кивнул.
– Мать? – указал он на бабушку, которая, трясясь, стояла рядом с отцом.
– Да. Катерина, – послушно ответил папка. Офицер снова кивнул, улыбнулся, поднял пистолет на уровень глаз и выстрелил…
Я плохо помнила, что было дальше. Только мелочи. Вкус горькой кожи на губах, когда я впилась зубами в сапог офицера. Кровь, капающая на потрескавшуюся землю из разбитого носа. Сухой щелчок пистолета и горячий ствол, прижавшийся ко лбу. Но смерть скользнула мимо. У нее на меня были другие планы, пусть я о них еще ничего не знала.
– Не трогайте внучку, – тихо сказала бабушка по-немецки. Офицер удивленно замер, сжимая рукоять пистолета. Ствол упирался мне в лоб, и я чувствовала, как он дрожит. – Пожалуйста. Не трогайте.
– Ты знаешь язык? – спросил офицер. Тоже по-немецки. В голосе все то же удивление.
– Учительница я. Бывшая, конечно. А это внучка моя. Эля, – ответила бабушка, беря меня за руку. Она стиснула зубы, посмотрев на лежащего в пыли отца, и подняла на немца глаза. В них застыла боль и влажной волной сбежала по морщинистой щеке, когда бабушка моргнула. Вдалеке послышался очередной хохот солдат, чей-то отчаянный крик и оборвавшая его автоматная очередь. Но бабушка смотрела офицеру прямо в глаза. – Не губите. Не отнимайте.
– Она тоже говорит? – в голос вернулось веселье и приятная, мягкая бархатистость, как у сытого зверя. Бабушка легонько сжала мою ладонь. Я все поняла и кивнула.
– Да, господин офицер, – тихо ответила я. Губы тряслись, но я смогла ответить. И, судя по вернувшемуся в кобуру пистолету, поступила правильно. Офицер хмыкнул, приподнял мой подбородок и заглянул в глаза.
– Ты перестанешь кусаться, – изогнул он губы в полуулыбке. Затем потрепал меня по щеке и, развернувшись, зашагал по улице.
В конце дня немцы ушли из деревни, оставив после себя скорбный плач и лежащие на земле трупы. Пощадили только стариков, детей… И Оксанку в разорванном платье, которая сидела в пыли рядом с телом Васи и тихонько подвывала, не стесняясь наготы и чужих взглядов.
Бабушка не пустила меня в дом, оставила рядом с чумазым Петькой, соседским сыном, но я и так все понимала. Видела её взгляд, когда она вышла из дома. Видела слезы. Видела, как дрожат бабушкины руки, и как трясутся серые, морщинистые губы.
Папку похоронили на утро. Не стали ждать положенного. Похоронили сразу. Вместе с мамой. Вместе с Васькой. Вместе с Тасей, Петькиной мамой. Вместе с Гриней-дурачком, которого немцы назвали странным словом, которого я не знала. Унтерменш. Узнала потом. Когда пришло время. Не было той ночью дома в Тоболье, откуда не слышался бы плач.
Я долго не могла уснуть. Лежала в кровати, прижавшись к бабушкиному плечу, глотала слезы и смотрела на бурое пятно у двери. Все, что осталось от мамы. Бабушка молчала, рассеянно гладила меня по голове, но дыхание её было ровным. Лишь пальцы подрагивали, запутываясь в моих волосах. Брехали на улице оставшиеся в живых собаки и тихо, еле заметно до нас доносился плач. Не было той ночью в Тоболье дома, откуда не слышался бы плач.
*****
– Эля. Курам дала? – бабушка не кричит, как раньше. Тихо спрашивает, прислушиваясь к звукам с улицы.
– Да, баба, – ответила я. Тоже тихо.
– Воды натаскай. А я пригляжу, – кивнула она, подходя к окну и отодвигая в сторону белую занавеску.
Взяв ведерко, я вышла на улицу и пошла к колодцу. Зазвенела цепь и послышался плеск, когда ведро достигло воды. Обернувшись, я посмотрела на пустую улицу, вздохнула и взялась за ворот колодезного колеса. Холодная вода пенилась, пока я переливала её в ведро. Раньше я бы не отказала себе в том, чтобы зачерпнуть колодезной воды ладонями, умыться ей, сполоснуть шею и спину. Но сейчас все по-другому. Быстро наполни ведро, быстро занеси в дом и сиди, как мышка. Надейся, что не скрипнет калитка и не послышится резкий, чужой голос, за которым обязательно последует сухой щелчок автомата.
Два года прошло с того ужасного дня. Два года, пролетевшие за пару вздохов. Давно уже нет Звездочки. Немцы перерезали ей горло, а потом погрузили коровью тушу в грузовик и уехали. Нет гусей и поросят – их забрали первыми. Пусты огороды и лишь кое-где еще растет картошка и репа, незамеченная внимательными немецкими солдатами. Лошадей и тех забрали. Может на котел, а может и на войну.
Но у бабушки в погребе еще оставались куры. Тощие, облезлые, вечно голодные, но все-таки несушки. И Гешка. Куда без Гешки. Умного, старого петуха, который после того дня перестал кукарекать. За водой для них я и бегала каждое утро, а потом бабушка выходила на лавочку возле дома, давая мне знак, что птицу можно выпустить погулять. Однако стоило где-то затарахтеть машине или послышаться чужим голосам, как мы хватали кур и бежали в дом, где прятали их в погребе, накрывая старыми одеялами, чтобы не шумели.
– Саврасовым не повезло, – поджав губы, сказала бабушка, когда я выбралась из погреба и отряхнула колени от земли. – Немцы у них птицу нашли.
– Они их… – я не договорила, потому что бабушка мотнула головой и горько усмехнулась.
– Нет, внуча, живы, живы. Птицу только забрали, да Петьку отлупили за то, что прятал их. Повезло нам, что на окраине живем. Редко сюда кто заходит.
– Староста… – я снова не договорила, услышав бабушкино ворчанье.
– Знаю, знаю. Как немцы пришли, Сашка гоголем по деревне ходит. Рожа, что у хряка. Слыхала я его наказ, что всю живность надобно немцам отдать. Да шиш ему. Без масла, ироду. Сам на коне ездит, с офицером этим за ручку здоровкается, а на своих и не смотрит. В школе тем еще обормотом был. Сразу понятно, откуда у него все это, – бабушка привычно перемывала кости и немцам, и старосте, которого сами немцы и выбрали. Из тех, кому посчастливилось выжить.