Шрифт:
«Пропала я», думаю, видя, как он это чудо делает.
Дворецкий тоже это увидал и говорит:
— Нам всё известно. Подавай ключ вот от этих часов.
А поп опять замахал рукой:
— Ой, светы мои, ой, ясненькие! простите, не взыскивайте: я позабыл, где ключ положил, ей, позабыл, ей, позабыл.
А с этим всё себя другою рукой по карману гладит.
Дворецкий и это чудо опять заметил, и ключ у него из кармана достал и меня отпер.
— Вылезай, говорит, — соколка, а сокол твой теперь нам сам скажется.
А Аркаша уже и оказался: сбросил с себя поповскую постель на пол и стоит.
— Да говорит, — видно нечего делать, ваша взяла, — везите меня на терзание, но она ни в чем неповинна: я ее силой умчал.
А к попу обернулся да только и сделал всего, что в лицо ему плюнул.
Тот говорит:
— Светы мои, видите еще какое над саном моим и верностию поругание? Доложите про это пресветлому графу.
Дворецкий ему отвечает:
— Ничего, не безпокойся, всё это ему причтется, — и велел нас с Аркадием выводить.
Рассадились мы все на трое саней, на передние связанного Аркадия с охотниками, а меня под такою же охраною повезли на задних, а на середних залишние люди поехали.
Народ, где нас встретит, всё расступается, — думают, может-быть, свадьба.
Глава четырнадцатая
— Ах, даже нисколечко!
Тут что мне, верно, на роду было назначено не с милым, а с постылым, — той судьбы ли не минула; а придучи к себе в каморку только было ткнулась головой в подушку, чтобы оплакать свое несчастие, как вдруг слышу из-под пола ужасные стоны.
У нас это так было, что в деревянной постройке мы, девицы, на втором жилье жили, а внизу была большая, высокая комната, где мы петь и танцовать учились, а оттуда к нам вверх всё слышно было. И адский царь Сатана надоумил их, жестоких, чтобы им терзать Аркашу под моим покойцем…
Как почуяла я, что это его терзают… и бросилась… в дверь ударилась, чтоб к нему бежать… а дверь заперта… Сама не знаю, что сделать хотела… и упала, а на полу еще слышней… И ни ножа, ни гвоздя — ничего нет, на чем бы можно как-нибудь кончиться… Я взяла да своей же косой и замоталась… Обвила горло, да всё крутила, крутила и слышать стала только звон в ушах, а в глазах круги и замерло… А стала я уж опять себя чувствовать в незнакомом месте, в большой светлой избе… И телятки тут были… много теляточек, штук больше десяти, — такие ласковые, придет и холодными губами руку лижет, думает мать сосет… Я оттого и проснулась, что щекотно стало… Вожу вокруг глазами и думаю, где я? Смотрю, входит женщина, пожилая, высокая, вся в синей пестряди и пестрядинным чистым платком повязана, а лицо ласковое.
Заметила эта женщина, что я в признак пришла, и обласкала меня, и рассказала, что нахожусь при своем же графскомъ доме в телячьей избе… «Это вон там было», пояснила Любовь Онисимовна, указывая рукою по направлению к самому отдаленному углу полуразрушенных серых заграждений.
Глава пятнадцатая
Пестрядинная старуха, у которой опозналась Любовь Онисимовна, была очень добрая, а звали ее Дросида.
— Она, как убралася перед вечером, — продолжала няня, — сама мне постельку из свежей овсяной соломки сделала. Так распушила мягко, как пуховичок, и говорит: «я тебе, девушка, всё открою. Будь что будет, если ты меня выскажешь, а я тоже такая, как и ты, и не весь свой век эту пестрядь носила, а тоже другую жизнь видела, но только не дай Бог о том вспомнить, а тебе скажу: не сокрушайся, что в ссыл на скотный двор попала, — на ссылу лучше, но только вот этого ужасного плакона берегись…».
И вынимает из-за шейного платка беленький стеклянный пузырек и показывает.
Я спрашиваю:
— Что это?
А она отвечает:
— Это и есть ужасный плакон, а в нем яд для забвения.
Я говорю:
— Дай мне забвенного яду: я всё забыть хочу.
Она говорит:
— Не пей — это водка. Я с собой не совладала раз, выпила… добрые люди мне дали… Теперь и не могу — надо мне это, а ты не пей пока можно, а меня не суди, что я пососу — очень больно мне. А тебе еще есть в свете утешение: его Господь уж от тиранства избавил!..