Левинзон Гавриил Александрович
Шрифт:
Пока я наблюдал за Мишенькой и придумывал, как бы пресечь его хвастовство, у меня похитили человека, которого я подобрал себе в друзья. Не знаю, как это получилось: рядом со мной оказался АИ, а Хиггинс стоял на его месте в окружении пшенок. СП одаривал его лесными орешками - можно было подумать, что пшенок не четверо, а пятеро: Хиггинс был одного роста с ними и вообще здорово на них похож. Я попытался его отбить.
– Сэр! Хиггинс!
– кричал я.
– Сейчас я вас освобожу.
– "Сэр"!
– передразнивали меня пшенки. Они выстроили заграждение, щипались, щекотались, тыкали пальцами в меня, как копьями. И хотя я стал почти что каменным, я не выдерживал, отскакивал, а один раз даже по-девчоночьи взвизгнул. Когда пшенки вместе, это хищники. Тут никто из них уже не помнит, как они позорно улепетывают от меня, когда мы один на один встречаемся. Телефонщики и не подумали меня защищать.
А Хиггинс? Он так себя вел, как будто это шуточки, а не серьезная борьба за человека. Он делал вид, что собирается убежать. Пшенкам эта игра нравилась, они кричали: "Куда! Куда! Ах, озорник! Пострел!" И до чего же они додумались! Один из пшенок по-баскетбольному водил руками вверху, караулил Хиггинса, как воробья, другой пшенка опасался, что Хиггинс кошкой прошмыгнет, - он у самой земли преграждал ему дорогу. Нет, с пшенками не соскучишься.
– Дербервиль, иди сюда: тут орешки.
– Сказал это Хиггинс для приличия: на меня он не смотрел, выковыривал зубом ядрышко из скорлупы.
"Может, из-за орешков он с ними?
– подумалось мне.
– Поест и вернется. Может, он лесные орешки так любит, что не может совладать с собой?" Я чуть было не крикнул ему: "Хиггинс, да у меня этих орешков дома сколько хочешь!" Но все же не выговорились эти слова. Нет, дело тут не в орешках было. Уж очень низко ставил меня Хиггинс. Вроде прохожего я для него был. Не придавал он мне значения. С пшенками ему интересней.
Вот что значит плохо себя преподнести!
Я все-таки решил бороться до конца: ведь нужный человек! Верну - и все тут! Я понимал, что трудно будет это сделать: после первого звонка мы расходимся по классам строем.
Так и вышло. Сначала директор отбарабанил свое "в этот солнечный, праздничный день", хотя солнышко в это время и спряталось за тучку; потом нас поздравила с началом учебного года старейшая учительница школы (голос у нее, конечно, был взолнованный, и он дрогнул, как всегда, на словах "дорогие дети", "родная школа" и "наши традиции"); как только она закончила, вышел вперед военрук, и я стал следить, когда у него покраснеет лицо, - оно и на этот раз покраснело раньше, чем он начал выкрикивать команды; под трум-ту-ру-рум (барабаны) и ту-ту-ту (горны) мы двинулись строем... Но тут произошло незапланированное: какой-то первоклассник на школьном крыльце, как на сцене, упал пузом на свой шикарный букет - все радостно грохнули.
Пшенки утащили Хиггинса с собой, посадили его за свою парту, третьим между ЛБ и АИ. Подступиться к ним было невозможно. Тогда я стал обдумывать и понял, что главное сейчас - сделать так, чтобы Хиггинса посадили со мной за одну парту. У нас в классе было только одно свободное место - на последней парте: там сидит малоуважаемый человек Шпарага. Он выделяется только тем, что его папа выступает на всех родительских собраниях. Многим родителям его выступления нравятся. С неделю после выступления своего папы Шпарага ходит по школе с выпяченной грудью и с руками за спиной - то на одном этаже, то на другом, чтобы все, кому это интересно, могли посмотреть на человека, у которого папа так замечательно выступает. Иногда я собираю телефонщиков и подхожу к Шпараге с разговором о его необыкновенном папе. Я спрашиваю, не знает ли он, о чем его папа собирается говорить на следующем родительском собрании. Шпарага серьезно и радостно отвечает, что не знает, что это для него самого секрет, но, если узнает, обязательно мне сообщит.
– Смотри же, Шпарага, - говорю я.
– Ты обещал! Нас это очень интересует.
– И подмигиваю телефонщикам.
Что же выходило? Если Чувала пересадить к Шпараге, то классному руководителю ничего не останется, как посадить Хиггинса рядом со мной. Я вспомнил, что стал почти каменным, и тяжелыми шагами подошел к Чувалу.
– Слушай, Чувал, - сказал я, - в прошлом году я тебя пригласил сидеть со мной, так ведь? А в этом году я хочу сидеть с новеньким. Давай садись со Шпарагой. Какая тебе разница?
Чувал расстроился и сразу стал похож на того чудака, который по ночам с крыши луной любуется.
– Быстроглазый, - сказал он, - я не пересяду! Это мое место. Сам иди к Шпараге!
И хотя я стал почти каменным, я пожалел, что затеял это: Чувал готов был расплакаться. Но не мог же я позволить, чтобы он покрикивал на меня. Я перелез через спинку парты, сел на свое место рядом с Чувалом, уперся спиной в стену, а ногами стал спихивать Чувала. Он цеплялся за парту, упирался, но вдруг вскочил и выбежал из класса. Вот нежная душа! Я догадывался, куда он убегает: в парк. С ним такое случается: смотрит учитель, а Чувала на уроке нет. Где Чувалов? В парке! Раза два пробовали об этом с его мамой говорить. Но она такая же странная, как и ее сын: начинала нервничать и только одно повторяла: "Не трогайте вы его, не трогайте! Погуляет - вернется". Вот учителя и махнули рукой на эти странности Чувала: учится он хорошо, к тому же такой застенчивый, что его так и хочется похвалить.
Но на этот раз Чувал в коридоре наткнулся на маму Хиггинса, она вернула его в класс. Началось разбирательство. Чувал молчал. Ему теперь вздумалось улыбаться: что это, мол, я выкинул такое? Не хотел он перед всем классом признать, что я его обидел. Эту улыбку надо было видеть. В классе притихли. Что он со мной делал этой улыбкой! Щипать в глазах начало - я чуть не раскаменел. На Свету Подлубную эта улыбка тоже подействовала: Света рассказала маме Хиггенса, из-за чего Чувал хотел убежать. На меня Света бросала презрительные взгляды.