Шрифт:
– А что будет делать Эуфорикос? – спрашивал капитан.
– Не знаю, – отвечал доктор. – Я вообще бы не стал брать Эуфорикоса в расчет. Он человек хороший, добрый, но очень уж бестолковый и ненадежный. С ним каши не сваришь.
– Куда он делся, этот бездельник? – громогласно восклицала тетка Терезита, гремя сковородами. – Нинни, деточка, посмотри в кладовой, где там Эуфорикос, уснул, что ли? И заодно возьми миску и принеси мне маниоковой муки, не буду я делать акаражет, сделаю фарофу [9] .
9
Фарофа (португ. Farofa) – что-то вроде каши из маниоковой муки со всякой всячиной. Тут, конечно, бессовестное притягивание за уши, фарофу, строго говоря, не варят, а жарят. Но пусть это будет художественное допущение.
Нинни вошла в кладовую и огляделась.
– Эй, Эуфорикос, – тихонько позвала она. – Эуфорикос! Ты здесь?
Никто не откликнулся. Нинни еще раз позвала, прошлась вдоль стен, пиная мешки с рисом и фасолью маленькой крепкой ножкой. Эуфорикоса нигде не было.
– Подумаешь, – гордо сказала Нинни вслух. – Не очень-то мне тебя и надо!
Она подождала еще немножко, но Эуфорикос так и не появился. Нинни сердито передернула плечами и поискала глазами мешок с маниоковой мукой. Он стоял в глубине у стены, большой, желтоватый, перевязанный черной шелковой ленточкой. Нинни развязала ленточку и зачерпнула муки миской. Почему-то ей вдруг стало весело, и она фыркнула прямо в миску, вздымая облачко муки, часто задышала, грозясь чихнуть, чихнула и тут же расхохоталась звонко, с привизгом. Из этого мы заключаем, что Нинни была девушкой не только хорошенькой, но и смешливой.
Четверть часа спустя тетка Терезита с громким стуком поставила перед капитаном и доктором блюдо с фарофой, а все еще посмеивающаяся Нинни принесла тарелки, приборы, два стакана и две бутылки слабенького местного пива.
– Хотел бы я знать, – сказал капитан, глядя, как оседает пивная пена в его стакане, – куда делся Эуфорикос…
– Понятия не имею, – откликнулся доктор, накладывая себе фарофы. – Я же говорю, он бестолковый. С ним каши не сваришь.
Показалось ему или и впрямь фарофа в его тарелке трескуче хихикнула? Может, и показалось.
Новелла о давлении
…а то вот в прошлом году одному человеку, нестарому еще мужчине из нашего дома, врачи в больнице сказали, что он умер. прямо в лицо сказали, совсем никакого понимания у людей не стало, что можно говорить, а чего нельзя.
человек этот, – звали его, допустим, Фонсека, Анастас Теофильевич Фонсека, – говорил потом, что для него это был ужасный удар, ему самому и в голову не приходило, что он уже все, ну, то есть да, что-то его с утра беспокоило, в животе, что ли, было томно или в груди щемило, Фонсека даже подумал, что, может, зря он покушал на ночь сардин, тем более что одна оказалась с душком, но не очень обеспокоился, ну, томно, ну, щемит. потом, правда, стало ему похуже, Фонсека промаялся почти до обеда, надеялся, после обеда полегчает, но не выдержал и поехал в больницу, в неотложное отделение. прямо на такси поехал, хотя обычно он человек бережливый и даже прижимистый, но как-то очень уж его прихватило. и вот он приезжает в больницу, там сидит такой детина, халат на нем не сходится, рукава до локтей, и шапочка на макушке махонькая, будто таблетку аспирина на арбуз положили, мерит всем давление и температуру и на руку браслетки цветные надевает – кому красную, это срочно, кому желтую, ничего, потерпит, а кому вовсе розовую – это для сопровождающих лиц. Фонсеке он тоже градусник в ухо сунул и давай давление мерить. на одной руке померил, на другой, постучал по аппарату, опять померил, глаза на Фонсеку выкатил и орет во все горло, доктор, доктор, есть тут какой-нибудь доктор, как будто они не в больнице, а в поезде или в ресторане. Фонсеке и без того не по себе было, он вообще нечасто болел и в больницу старался не попадать, а в неотложном отделении и вовсе только раз был, и то в детстве, когда проглотил шарик от пинг-понга, а тут еще такой верзила в халате смотрит на него с ужасом и доктора зовет, в общем, сомлел Фонсека. в себя пришел уже на каталке. открыл глаза, смотрит – лежит он в коридоре, рядом с ним докторша в такой специальной пижаме, они же теперь халатиков не носят, которые женского пола, они носят пижамы цветные со штанами, а на этой докторше пижама была голубенькая в мишках, значит, из педиатрии, и вот стоит она рядом с Фонсекой, положила ему на живот какие-то бумаги и расписывается в них. Фонсека спрашивает, мол, что это такое, а она, не глядя, это, говорит, свидетельство о смерти. расписывается на последней бумаге и протягивает ему, а там черным по белому, Фонсека, Анастас Теофильевич, год рождения одна тысяча какой-то и дата смерти сегодняшняя. Фонсека на эту дату глянул, хотел опять сомлеть, даже глаза закрыл, но чувствует, нет, не тянет его в забытье, а тянет, наоборот, размять ноги, и еще кофе выпить, и покурить, с самого утра не курил, тошно было, а тут, видимо, отлежался. ну, он глаза опять открыл, докторша уже отошла куда-то, он слез и пошел себе тихонечко к выходу. бумажку о смерти с собой прихватил на всякий случай. вышел из отделения, дошел до кафе, есть там через дорогу такая стекляшка с кофе и булочками, встал прямо у входа, к стеночке прислонился, вынул сигарету, зажигалку, а руки-то трясутся, он от нервов даже сигарету не тем концом в рот сунул, подавился крошкой табака и долго кашлял. потом продышался немного, успокоился, очень все-таки помогает, если покурить, а тут кто-то рядом с ним тоже зажигалкой чирк-чирк, тоже покурить, значит, решил, а зажигалка не работает, а человек чирк-чирк, и носом шмыг-шмыг. Фонсека смотрит, а это докторша давешняя в пижаме с мишками, сама плачет, носом шмыгает, и тоже сигарету с другого конца прикурить пытается, и зажигалкой пустой чирк-чирк. Фонсека у нее сигарету изо рта забрал, с правильного конца от своей зажигалки прикурил, обратно ей отдал, а тут она как разревется в голос, уйду, говорит, уйду в участковые терапевты, не могу больше, что ни день, у меня кто-нибудь умирает, вчера одна бабушка, даже и не больная, а из сопровождающих лиц, сегодня вот вы. Фонсека ей говорит, ну что вы, вы-то тут при чем, я к вам уже поступил мертвым, а она, это вы только так говорите, чтобы меня утешить. в общем, Фонсека ее как-то успокоил, разговорились они, Фонсека ей пожаловался, что в свидетельстве о смерти причина не указана, а ему же любопытно, и час тоже хорошо бы вписать, чтобы он знал, он с утра еще умер или только в больнице, тогда докторша, Сузана ее звали, надоумила, сходите, сказала, к патологоанатому, я вам сейчас направление выпишу, патологоанатом вам наверняка скажет, когда вы умерли и от чего.
потом они в кафе по чашечке кофе выпили, Фонсека хотел за Сузану заплатить, но она отказалась, был бы он, сказала, ее больным, было б ничего, но, чтоб ее мертвый за нее платил, это, наверное, совсем неэтично. потом она пошла работать, а Фонсека пошел к патологоанатому. приходит, а тот обедает, у него там такой столичек, на столичке пленка постлана, на ней лежит хлебушек, котлетка, салат в мисочке и полбутылки вина. увидел патологоанатом Фонсеку и рукой ему машет, мол, проходите, что у вас там, а сам котлетку откусил и жует, и такой от этой котлетки дух, Фонсека сразу вспомнил, что не завтракал и не обедал, а только кофе выпил и две сигареты выкурил, а патологоанатом свою котлетку прожевал, надел очки, взял направление, что Фонсеке докторша Сузана выписала, сидит, читает. а прочитал и сразу раскричался, мало мне, кричит, приносят тут и привозят, еще своими ногами покойники будут приходить, убирайтесь, кричит, отсюда, мошенник и симулянт. Фонсека обиделся, какой, говорит, я симулянт, когда у меня ни давления нету, ни пульса, докторша Сузана сказала, и зеркальце не туманится, если ко рту поднести, а патологоанатом – он как-то вдруг успокоился, – глянул на него так с усмешкой, ничего, говорит, это не страшно, и без давления люди живут, и получше других-прочих, вы, говорит, идти-то можете? ну, вот и идите отсюда, не гневите Господа.
и Фонсека пошел, конечно. по дороге зашел в кафе, съел тарелку бульона с яйцом и пирожок, а пришел домой, перво-наперво выкинул оставшиеся сардины и холодильник вымыл, а потом написал приглашения на поминки и с моим сыном их отправил, а сыну за то, что разнес, дал десять евро, я даже удивилась, раньше он все норовил бесплатно о чем-нибудь попросить.
ну, вот, потом он два дня все готовил, и я ему помогала, и еще женщины из нашего дома, он стол накрыл – я такого даже по телевизору не видела, простой закуски, салатов там или нарезок вовсе не было, а все грибы фаршированные, здоровенные, да окорок прямо целиком на такой подставочке, да колбаса сырокопченая, да сыру видов пять, да икра, и красная, и черная, да устрицы на льду, а потом еще щука заливная, и седло барашка, и утка по-пекински, а на десерт огромный фонтан из шоколада, и к нему фрукты, клубника там, бананы, я сына еле оттащила, ему нельзя много шоколада, и от фруктов у него диатез, но ребенку же не втолкуешь, говоришь ему, Уго, ты утром опять будешь весь чесаться, а он, и ладно, и пятую клубничину в шоколад сует, я потом Фонсеке хотела высказать про этот его фонтан, но одумалась, все-таки мертвый человек, старики говорят, с мертвыми или по-хорошему, или никак, а старики зря не скажут. и вот он эти свои поминки устроил, соседей позвал, кто готовить помогал, потом с работы его пришли люди, бывшие какие-то одноклассники, еще другие соученики, с кем он в институте учился, докторша из больницы, Сузана, она педиатр, один раз Уго смотрела, когда он шелковицы объелся и весь распух, ничего, приятная докторша, вежливая и к детям добрая. и все за Фонсеку пили, какой он отличный товарищ и сотрудник, и как без него будет пусто, а начальник его даже расчувствовался и выпил с ним на брудершафт, сказал, как жаль, сказал, старик, что ты откинул копыта, а я как раз хотел тебе предложить возглавить плановый отдел, потому что Мейрелеш уходит на пенсию, а Мейрелеш, кто, я? и побледнел весь, а начальник ему, нет, не ты, другой Мейрелеш, а сам хохочет, потом перестал хохотать, Мейрелеша по животу хлопнул, не бледней, говорит, так, Фонсека-то все равно помер, а, кроме Фонсеки, тебя заменить некем, ты у нас незаменимый, и опять хохочет.
в общем, отгулял Фонсека на своих поминках, а потом поменял в документах какую-то буковку в имени или отчестве, вроде он не тот Фонсека, который умер, а другой, однофамилец, и в порт пошел работать, грузчиком, они там очень хорошо зарабатывают, даже слишком, по-моему, дом вскорости купил, где пляж Фигейринья, только подальше, и съехал отсюда. со своей докторшей он еще раньше сошелся, и они теперь вместе живут, я ее как-то на днях видела, она на сносях уже, в общем, все в порядке у них, а что у Фонсеки давления нету и пульс не прощупывается, никак ему не мешает, прав был доктор-патологоанатом, что на него накричал. я недавно про этого доктора в городской газете читала, что его уволили, потому что он кушал на рабочем месте, и это неуважение к покойникам. зря они так, хороший был доктор, понимающий. Шапиро была его фамилия.
Зимние забавы
Пили пятый день, пили тяжело, свинцово, пили, словно вгрызались, напряженно, безостановочно, опорожненные стаканы не то что мгновенно наполнялись, казалось, они вовсе не пустели, только мутнело захватанное стекло, да жидкость меняла цвет, прозрачная становилась белесой, янтарной, даже зеленоватой и снова прозрачной, тостов не произносили, в первый день кто-то попытался поднять стакан за дольского и его гостеприимство, но прервался на полуслове, запрокинул голову и стал жадно пить, давясь и всхлипывая, из угла рта стекала струйка, убегала под свитер, он не замечал, пил, мучительно двигая кадыком, словно не жидкость, а куски непрожеванные глотал, потом сел, поставил пустой стакан и тут же схватился за полный, была там и какая-то еда, вроде бы салаты, вроде бы копченое мясо, вроде бы сыр, банки с непристойно раздутыми солеными огурцами и помидорами нездорового сизоватого цвета, блюдца с серой квашеной капустой, вскрытые жестянки со шпротами, сардинами, кильками, хлеб лежал, как в заводской столовой, горкой, вперемешку белый и черный, нарезанный на казенный манер, вдоль, масла не было, не было икры, миног, угрей, не было горячих закусок, ни милых дольскому грибных и куриных жюльенов, ни фаршированных баклажанов, ни запеченного паштета, зато к третьему дню, когда кончилось копченое мясо, откудато взялась ливерная колбаса, надранная безобразными неровными кусками, кастрюля необлупленных вареных яиц и огромный торт с оплывающей кремовой надписью с днем ангела, еду никто не приносил и не подавал, она сама появлялась на столе и сама исчезала, все пили, не прерываясь ни на разговоры, ни на бутерброды, пили из своих стаканов и из соседских, потом опять из своих, пили угрюмо, старательно, будто идя к цели, но на второй день начали веселеть, разговаривать, курить, вставать из-за стола, ходить в уборную, разбредаться по комнатам, комнат было много, дольский насчитал восемь и сбился, в каждой стояли кровати, диваны, кушетки, уже застеленные несвежим, кое-где откровенно засаленным бельем, на них валились одетыми и в обуви, ничком или навзничь, поодиночке, вдвоем, втроем, вдоль, поперек, мужчины и женщины, одни прямо со стаканами и с непогашенными сигаретами, другие тушили окурки в стаканах, а стаканы оставляли на столах, на подоконниках, на полу, валились и засыпали тяжелым пьяным сном, проснувшись, вставали и продолжали ходить по комнатам, и разговаривать, и пить, и курить, на третий день начали появляться новые гости, приходили с мороза, уже подвыпившие, кричали, а мы тут к дольскому решили зайти, у дольского всегда есть чем догнаться, шли к столам, не снимая курток и дубленок, сдвигая на затылок ондатровые и пыжиковые шапки, подхватывали, гомоня, замусленные стаканы, стаканов хватало на всех, дольский хотел удивиться, до прихода новых гостей он не видел лишних стаканов, но выпил белесоватой жидкости, передернулся от гадкого дрожжевого привкуса и удивиться забыл, на четвертый день начали играть в карты, в дурака, в очко, в три листика, в угловой комнате, дольский почему-то решил, что она угловая, хотя объяснить, почему он так решил, он не мог, в клубах дыма расписывали пулю, стаканы по-прежнему не пустели, но их стало меньше, и людей стало меньше, то и дело хлопала дверь, кто-то уходил, не прощаясь, дольский иногда видел в окно, как от дома удаляется, пошатываясь, фигура в распахнутом пальто и криво надетой шапке, а иногда не видел, на пятый день к вечеру ему показалось, что еще чуть-чуть, и все, еще чуть-чуть, и все, сказал он, давайте по последней, ну, дольский, крикнули из угловой комнаты, ты что, нас гонишь, что ли, по последней, и все, истошно завопили у его локтя, и дольский болезненно сморщился, гостья в шуршащем синем платье, горячечно блестя глазами, повторяла, по последней, и все, по последней, и все, она единственная почти совсем не пила и совсем не спала, в первый же день она нашла маленький кожаный диванчик в странном закутке между прихожей и кухней, пыхтя и постанывая от напряжения, дотащила до закутка вешалку с куртками, шубами и дубленками, полностью замаскировав вход, потом пробралась к диванчику и разложила на нем свои подарки дольскому, баночку икры, белую булку, пачку масла, бутылочку французского коньяка, она жила одна и зарабатывала немного, но купила все самое лучшее, даже булка, даже масло были из дорогого магазина в фирменных пакетиках, еще она сделала и принесла салат из языка в баночке, но тихонечко его съела, проголодалась за пять дней, а брать с общего стола не хотелось, она собиралась досидеть до конца, а потом, когда все уйдут, увлечь дольского в закуток, пусть дольский будет пьяный, пусть усталый, пусть запнется о порожек, не удержится на ногах, взмахнет руками, рухнет на диванчик и уснет, она будет сидеть рядом с ним, положив его голову себе на колени, и гладить его по волосам, а когда он проснется, даст ему коньяка и бутербродов с икрой, и, может быть, что-то будет, она пять дней не спала, караулила дольского, дольский вставал из-за стола, подходил к окнам, несколько раз проходил мимо вешалки, загораживающей вход в закуток, будто вот-вот зайдет, но тут же из комнат кричали дольский, где дольский, дольский, идем выпьем, и гостья в синем платье корчилась на своем диванчике, бессильно сжимая и разжимая кулачки, и вот, кажется, дольский сам понял, что так нельзя, что пора всех гнать, потому что в закутке его ждет она с коньяком и бутербродами с икрой, и она должна ему помочь, она вытерла кулачками воспаленные, слезящиеся от бодрствования глаза, выбралась, расталкивая шубы, из закутка и понеслась по комнатам, где еще спали, играли и пили, с криком по последней, давайте, по последней, и от ее пронзительного голоса прекращалась игра, просыпались спящие, а пившие торопились допить до конца, и на этот раз стаканы пустели с невероятной, пугающей быстротой, а потом все потянулись к выходу, снимая на ходу с вешалки свои пальто и куртки и долго прощаясь с дольским в прихожей, а когда все вышли, и оголилась вешалка и вход в закуток, гостья в синем платье подошла к дольскому и застенчиво взяла его за руку, но дольский посмотрел на нее удивленно и сказал, куда, уходим же, все уходим, ну, быстро-быстро, где твое пальто, или что у тебя, шуба, и, взяв ее за локоть, потащил к двери, нет, закричала она, все должно быть не так, мы должны идти туда, у меня там, пусти, ну что ты, что ты, бормотал дольский, ты просто выпила, все мы выпили, ну, он нахлобучил ей на голову чью-то лисью шапку, огромную, как стог, это не моя, рыдала, отбиваясь, гостья, не моя, пусти, это неважно, говорил дольский, выталкивая ее из квартиры и запирая дверь, неважно, уходим, уходим, и побежал, не дожидаясь ее, по лестнице, и она побежала за ним, хотя и не успела еще надеть пальто, и один рукав болтался пустой, на улице топтались серые, опухшие, помятые, зловонные, как мусорные пакеты, ну что, по домам, бодро сказал дольский, он один был розовый и довольный, а разве это мы не у тебя, спросил кто-то и икнул, да нет, сказал дольский, я понятия не имею, где это мы были, а гостья в синем платье рыдала, сотрясаясь всем телом, потому что все должно было быть не так, и было страшно жаль оставленной в закутке булки, и масла, и баночки икры, особенно баночки икры.