Шрифт:
Вот только отец не понял радости в глазах маленького дурачка. Подделку выбросил в урну, еще и на няньку наорал, что она не смотрит за мной. Хотя не это стало окончательным надломом в наших отношениях.
Во втором классе я сдал учителям мальчишек, которые за гаражами подожгли крысу. Где они только нашли ее – непонятно. И как полагается по всем канонам, за это мне от них знатно досталось – темную устроили в туалете, хотели даже головой в сортир опустить, но не стали. Испугались, что мой батя потом нагнет их, он же важная шишка в городе. Правда, инцидент не прошел незамеченным и старика все-таки вызвали к директору. Юлили, пресмыкались, посоветовали со мной беседы провести.
Отец и провел.
Зашел ко мне в комнату, стащил с кровати и отлупил как следует ремнем: кожаным, с железными вставками. Лупил так, что у меня искры из глаз вылетали. Тогда я впервые разревелся, словно девчонка. Умолял остановиться его, жалобно выл, сжавшись в позе эмбриона. Я не понимал, за что он так со мной, ведь ничего плохого его сын не сделал, наоборот, пытался донести до взрослых, что у мелких с головой проблемы. Разве это нормально, поджигать живую крысу? Какая бы мерзкая она не была, это живое существо, которому также больно, страшно, и которое ждет от более сильного вида помощи.
– За что ты так со мной? – спросил я, икая то ли от боли, то ли эмоций, которые разрывали подобно гранатам мою душу.
Какое-то время он, молча на меня, взирал взглядом не то чтобы равнодушия, нет, скороее презрения. Будто я сделал что-то отвратительное, и старику было за меня стыдно. Тогда мне казалось именно так.
– Ты хоть знаешь, как я любил твою мать?! – строгим глухим басом произнес папа.
Тему про маму мы никогда не поднимали, она была под запретом. Старик и сам после ее смерти ни с кем не водится, будто его любимая женщина и не умирала вовсе. Он держал ее фотографию в рамке у кровати, заказывал цветы на ее день рождения, которые зачем-то привозили к нам домой, а не на кладбище, заставлял кухарку печь торт. И не какой-то, а вроде как мамин любимый. Все это попахивало шизофренией, но маленьким я этого не понимал, мне как любому ребенку хотелось банально его внимания, любви, заботы. А отца кроме бизнеса больше ничего не интересовало.
– Если бы не ты, она была бы жива! Не могу на тебя смотреть, придушить охота, – выплюнул он мне в лицо, обрушив мрачную реальность, от которой по идее должен был наоборот беречь.
Затем молча развернулся и ушел. С того самого дня во мне сломалось все. Чувство вины росло, съедало, ломало до последней косточки. Я вдруг отчетливо ощутил – мама умерла из-за меня. Как я могу улыбаться и радоваться, когда ее нет? Когда я убил своим рождением женщину, которую никогда не смогу узнать?
А дальше все пошло по накатанной…
Я начал плохо себя вести в школе, влезать в драки, огрызаться. Меня били, и только в эти минуты приходило отупляющее чувство свободы. Казалось, когда появляются раны на теле, вина за смерть матери уменьшается. Хотя на самом деле она ни капли не уменьшалась, въелась в меня подобно раковой опухоли, от которой одно лекарство – дорога на тот свет.
Отец, конечно, не особо кайфовал от моего побитого вида, поэтому в четвертом классе отдал на борьбу, бокс, рукопашку. Я не учился толком, зато дрался отменно. Лишь когда оказывался на матах или на ринге, мог нормально дышать.
В средних классах начался пубертат, как у любого подростка полагаю. На фоне гормонального перестроения, мы с батей ругались почти каждый час. Я его люто раздражал то ли физиономией своей, в которой он видел мать, то ли выходками. Плюс на меня жаловались учителя, и родители детей, потому что я постоянно срывал уроки. Учеба меня не интересовала от слова совсем, книги тоже. В дневнике кроме красных надписей и двоек ничего не было.
Однако так продолжалось не долго: в шестом классе нам поставили нового классного руководителя. Пожалуй, она была единственной, кто пытался со мной разговаривать, слушать меня, понимать. Сперва это жутко раздражало, но потом я как-то проникся к пожилой тетке. Стал с удовольствием посещать на уроки литературы и русского, которые она вела. Даже приносил учебники с тетрадками, записывал с доски и не ерничал на уроках.
Помню, пацаны подложили Гале (там мы называли Галину Александровну) кнопок на стул. Она не увидела, по простоте душевной, верила, что дети ее хорошие, доброе ребята, и села на него. После уроков я от души накостылял одноклассникам и заставил извиниться. С тех пор классную больше никто не трогал. Побаивались.
Галя, кстати, привила мне любовь к книгам, каким-то чудом я улучшил оценки, заинтересовался учебой. Домашку делал регулярно, прогуливал наоборот – реже. Нет, в идеального молодца не исправился, на меня так же продолжали жаловаться, но уже меньше.
Когда выпустился из школы, Александровна даже заплакала. Подошла, обняла меня, словно любимого внука, по волосам погладила.
– Ты – мой лучший ученик, Никиточка, – произнесла она, да так тепло, что самому вдруг захотелось пустить слезу. Никто и никогда не вел себя со мной настолько заботливо и учтиво, как эта пожилая женщина.
На первом курсе батя подарил мне двушку в элитной новостройке. Понял видимо, что жить нам вместе сложно, мы будто перекрывали друг другу кислород. Хотя я и так частенько не возвращался домой, ночевал либо у одноразовых подружек, либо у друзей.