Шрифт:
Даже по японским меркам она была ни красива, ни безобразна. Но глубокие морщины повседневных забот оставили на ее лице свою печать, и во сне оно оставалось обеспокоенным, боль и тревога исказили ее черты.
Легким нежным прикосновением Сакайчо разбудил ее. Проснувшись, женщина радостно его приветствовала, но заметив меня, пришла в замешательство и отступила в сторону. У них состоялся короткий разговор. Сакайчо, по-видимому, объяснил ей, что я - тот американец, который в течение последней недели так милостиво покровительствует ему.
По обязанности хозяйки и преисполненная благодарностью к патрону мужа, неловко смущаясь, она радушным жестом пригласила меня располагаться на полу. Сняв свои ботинки у порога - одно из обязательных правил японского этикета, - я присел по-турецки посередине комнаты, напротив Сакайчо.
В то время пока жена ставила "хилбачи" и табакерку и смиренно удалялась во двор, он сказал ее имя, ее звали Хона Аси. Было ей, по его словам, всего двадцать семь, хотя выглядела она по крайней мере на все сорок. Труд и заботы оставили след на ее от природы красивом лице, сделав его морщинистым и нездоровым.
Это я отметил, пока неторопливо скатывал пальцами мелкие шарики тонко нарезанного местного табака и вставлял их в квадратную головку изящной трубки, а потом прикуривал ее короткими вдохами от пылающего уголька в "хилбачи". Пара затяжек нежной, сладко пахнущей травы с выдохом по-японски через нос, и малюсенькая, как наперсток трубка, пуста. Легким резким ударом по "хилбачи" я выбиваю пепел, и операция набивки и прикуривания повторяется.
Минут пять мы курили молча, потом хилбачи и табакерка были убраны и Хона Аси поставила перед нами две чашки слабого зеленого чая. Едва чашки опустели, их унесли и к нам был пододвинут низкий, нарядно покрытый черным и красным лаком столик.
Согласно японскому обычаю Хона Аси с нами не села, а, как и подобает жене, прислуживала у стола. Теперь она сняла крышку с деревянного блюда и деревянной лопаткой наложила две чаши дымящегося риса, а Сахайчо тем временем убрал крышки с других чаш, и на столе появилась еда для самих привередливых эпикурейцев. Пикантный аромат, исходящий от блюд, удвоил мой аппетит и желание начать трапезу. Здесь был бобовый суп, отварная рыба, тушеный лук, пикули и соя, сырая рыба, тонко нарезанная и сервированная с редиской, "кураж" - сорт заливной рыбы, и чай. Суп мы пили через край, как воду, рис отправляли в рот, как кочегары уголь, да и другими яствами мы оба угощались с помощью палочек, которыми к этому времени я научился пользоваться довольно ловко:
Несколько раз во время обеда мы откладывали наши орудия в сторону, чтобы хлебнуть из изумительно глазированных чашечек теплую сакэ (рисовую водку).
В завершение трапезы Хона Аси принесла из соседней лавки два стакана мороженого, которое поставила перед нами вместе с полной соленых зеленых слив фарфоровой вазой. Отдав должное яствам, мы нашли утешение у неизменной "хилбачи" и табакерки, дав волю пищеварению.
Мне пришлось убедиться, что японцы, как правило, проницательная и деньголюбивая нация, но вот факт: едва я вынул кошелек, чтобы расплатиться, Сакайчо обиделся, а Хона Аси, стоявшая сзади него, протестующе подняла руки, покраснела и готова была упасть от стыда. Они решительно дали мне понять, что это было их угощение, и я должен его принять, хотя и знал, что стоила им такая роскошь.
Вскоре к Сакайчо вернулось его хорошее настроение и мне удалось втянуть его в разговор о себе. На неразборчивом ломаном английском языке он рассказал о своей юности, своей борьбе, надеждах и стремлениях. Детство его прошло на деревенских просторах, у солнечных склонов Фудзиямы, в юности и в ранние годы взрослой жизни он носильщик и наемный рикша в Токио. Экономя на всем, он откладывал от своего жалкого заработка и ко времени переезда в Иокагаму стал собственником домика и двух колясок, одну он сдает за пятнадцать центов в день. Его верная помощница жена усердно трудится дома, выделывая дивные шелковые платки; временами она зарабатывает до восемнадцати центов в день. И вся эта их страда - ради мальчика, единственного сына, который ходит в школу, и недолго ждать момента, когда Сайкачо заимеет для аренды несколько колясок, тогда сын получит образование и в недалеком будущем отец будет в состоянии послать его в Америку для завершения учебы: "Как знать?"
Когда он все это мне излагал, глаза у него сияли, на лице была наивная гордость, и все его существо дышало уверенностью, одухотворенностью, полно было любви и готовности к самопожертвованию.
Устав от осмотра достопримечательностей, вторую половину дня я провел у них, ожидая возвращения из школы их сына. Вот, наконец, он появился: крепкий, шумный десятилетний парень, любящий, по словам отца, ловить рыбу в близлежащем канале, хотя до сих пор ни одной не
поймал, но вода там неглубока, не утонешь. Как и мать, мальчик заробел в моем присутствии, но после некоторых разъяснений удостоил меня рукопожатием. После чего я опустил в его мягкую ладошку блестящий мексиканский доллар. Такой сувенир привел его в восторг, и он рассыпался в благодарностях, вновь и вновь повторяя высоким детским голосом свое спасибо: "Ариенти! Ариенти!"
Примерно неделю спустя, вернувшись после впечатляющей поездки в Токио и на Фудзияму, я не нашел Сакайчо на месте его обычной стоянки, поэтому взял незнакомого рикшу. Шел последний день моего пребывания на берегу, я намеревался использовать его лучшим образом, спешил посмотреть то, что еще не успел.
Поздним вечером я помчался на окраину взглянуть на японское кладбище. Свернув на боковую дорожку, я вдалеке заметил похоронную процессию и к ней направил моего рикшу. И мы настигли ее. Похороны, как я убедился, были двойными, ибо несколько рослых туземцев несли на руках два сбитых из сырых досок тяжелых ящика. За ними понуро брел одинокий спутник. Я узнал унылую фигуру Сакайчо. Но как он изменился! Заметив мое приближение, он медленно поднял тяжелую голову и тусклым отсутствующим взглядом ответил на мое приветствие.