Шрифт:
Девочка перестала плакать, свела светлые брови.
Застонал на соломе манус Иларий, фыркнула лошадка. Отвернулась Безносая, настороженно вгляделась в мешанину ветвей, туда, где вдали уже шествовало Грядущее, а за ним, шаркая стоптанными башмаками, брел одинокий старик. А за стариком – поодаль от свиты наступающего дня, а потому еще не будущее, а лишь его тень, тень его тени – летели двое: сквозь туман невоплощенного виднелась лишь сума с книгой да бесформенный синий плащ. Цепкие верные гончие князя Влада.
Нахмурилась Погибель. Дернула плечом, и с него, бесшумно разжав когти, спорхнул и полетел навстречу теням наступающего дня крылатый ветер. Смял листву, запорошил песком следы лошадей и подводы, стер одним взмахом крыла отпечаток маленькой босой ножки. Ищите, псы-преследователи, гоните по дорогам лошадей… Порыскаете и вернетесь.
Отчаяние схлынуло, словно сняли с груди камень. Дохнувший в лицо ветер высушил слезы. Застонал Иларий, и Агнешка кинулась к нему, положила руку на бледный лоб мануса.
– Ничего, княжий маг. Потерпи, мое сердце, – ласково пробормотала она, зная, что стоящий у изголовья Илария морок поймает неосторожно спорхнувшие слова, оставит себе, не отдаст беспамятному магу. – Я, мертворожденная Агнешка, обещаю: не дождется тебя Безносая.
Агнешка подхватила подол, вспрыгнула на высокое обвалившееся крыльцо и осмотрела дом. Доски пола были еще крепки. Крыша, слегка просевшая в одной из комнат, в другой выглядела довольно сносно. Слава проклятого дома, оскверненного радугой, сохранила жилище от любителей чужого скарба: на месте были стол, скамья. Задняя дверь, выходившая в огород, держалась хорошо, и ставни на окнах были. Темный двор пахнул в лицо пылью и землей, но Агнешка не заметила следов работы неумолимого древоточца – времени.
Девушка растворила ставни, оглядела комнату и кухню. Распахнула западню и спрыгнула в подпол. Тщательно осмотрела самую сердцевину дома, дышащее влагой и холодом нутро – опоры, сваи, доски пола. Глядевший снаружи ветхой, заросшей бурьяном развалюхой, старый притворщик был крепок, как раньше. Как порой притворяется больным и немощным дед, чтобы внучка лишний раз забежала к нему проведать.
– Здесь я, дедушка, – усмехнулась Агнешка. – Так что хватит кособочиться. Мне без тебя не справиться.
Потом глянула кругом.
Сырость уничтожила травы, но из-под пыли и трухи тускло поблескивали накрепко запечатанные глиняные бутыли – матушкины снадобья. Агнешка провела пальцами, стирая пыль и читая нацарапанные на глине метки, выбрала пару бутылей и вытащила наверх, выставила на кухонный пол. Выбралась сама, отряхивая юбку.
Выглянула в окно. Огород зарос крапивой и пустырником, но в темной мешанине то там, то здесь виднелись тонкие зеленые руки смородиновых кустов, унизанные алыми перстеньками ягод, а по ним взбирался ощупью крестоцвет – спасение измученного мануса.
Мелкие белые звездочки цветков, острые иголочки листьев. Трава – девке венка не сплести, тотчас переломится стебелек, осыплются звездные иголочки. А в руках опытной, знающей травницы – всемогущий лекарь, избавитель от боли, которую не всякий маг заговорит. А уж для мертворожденных истинный спаситель. Магова работа дорого стоит. Одного колдуна всей деревней кормят. А что может колдун? Дождь накликает. Измотанную роженицу поднимет, так чтоб уже к завтрему в поле вышла, от работы не отлынивала. Охромевшую корову или лошадку подлечит. А коли кого медведь изломает или мор на скотину нападет – понадобится палочник, а порой и книжник – тогда всем миром, в три села плату собирают.
Маг высоко голову держит, Земле не поклонится, не взглянет на мелкие белые звездочки. Только лекари-мертвяки в траве ползают, к матушке-Землице прислушиваются. С ними и говорит неприметная травка, шепчет иголочками листьев. Боль снимет, жар отведет, от всякой хвори помощница.
Вспомнилась Агнешке матушка. Хоть и золотница была такая, что впору палочникам и книжникам в ножки ей падать, а все-таки Землю слушала, в травах и цветах толк знала. Учила, как сушить, как настаивать, как мази и притиранья делать. И сама она силы своей будто стеснялась, при дочке колдовала мало, под людские слезные уговоры.
Словно простить себе не могла, что родилась ее Ягинка мертвячкой. Корила себя, что полюбила не мага, а «песью кость», красавца-пастуха. Свое колдовство было у него, особенное, не Землей-матушкой данное: на свирели играл – сердце защемит, пел – дух захватит. А коли ветер в груди, так и голос звенит, что твой колокольчик.
Не уберегли матушка и батюшка дочки-золотницы: за князя могла пойти, а бегала в ночь послушать пастушка. Убегала с пустым подолом, воротилась непорожняя.
Была бы словницей – заглянула бы в свою будущую жизнь, ужаснулась, прикрыла губы рукой и не позволила пастушку гладить белую девичью шейку, не разрешила украсть сладкого, как патока, первого поцелуя. Была бы высшей магичкой – заглянула бы ему в златоволосую голову, в ветреные мысли, и слушала пастушковы песни не на ночном лугу, а из высокого окна светелки.