Шрифт:
А ведь АА избрала, казалось бы, наиболее благоприятное для Николая Степановича положение: она замкнулась и нигде не бывала, ни на литературных собраниях, где могли быть встречи с Николаем Степановичем, ни у общих знакомых... Казалось бы, Николаю Степановичу это могло быть только приятно, а оказалось наоборот - он ее упрекал в такой замкнутости, в нежелании ничего делать, в отчужденности. В одну из встреч, в последние годы, Николай Степанович сказал такую фразу: "Твой туберкулез - от безделья..."
АА говорит, что, конечно, и она отчасти, какими-нибудь неосторожными фразами, переданными Николаю Степановичу, могла вызывать такое отношение. А больше всего виноваты в этом сплетни. Были люди, которые всячески домогались ссоры между Николаем Степановичем и АА и старались вызвать в них взаимную вражду. АА не хочет называть фамилий. Я, получив от АА фразу, что фамилий она называть не хочет, не стал спрашивать, но некоторые мысли у меня возникли...
28 июня вышел из печати "Мик", 11 июля - "Костер", 13 июля "Фарфоровый павильон". Были переизданы "Жемчуга" и "Романтические цветы". Начал писать стихи "Шатра".
Иногда встречался с Ахматовой, она приходила к нему на Ивановскую. Бывал он и у Срезневских, где жила Ахматова и где по случаю выходивших книг Гумилева устраивались маленькие вечеринки.
В конце лета Гумилев вошел в число членов редакционной коллегии нового издательства "Всемирная литература" под руководством Горького и принял участие во всей организационной работе, выработке плана изданий, а впоследствии - во всей текущей работе издательства.
В течение трех лет (1918-1921гг.)Гумилев был членом редколлегии, заведовал отделом французской литературы параллельно с Блоком, ведущим немецкий отдел, был редактором переводной литературы.
Кроме того, Горький ввел Гумилева в комиссию по "инсценировкам истории культуры", которую он сам возглавлял.
Создавая свое издательство, Горький задался благородной целью дать народу самые высокие образцы всемирной литературы в самых профессиональных переводах. Для этого он собрал в издательстве крупнейших деятелей культуры Петрограда. Работать там было честью для Гумилева, тем более что взгляды Горького на этот предмет он разделял полностью.
Для Горького "Всемирная литература" была еще возможностью подкормить голодающую питерскую интеллигенцию.
ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО
1925
Ш и л е й к о: "Были получены деньги на написание 5000 драм, в которых должна была быть вся история. Образчиком такой драмы, единственно напечатанной, был "Рамзес" Блока. А продолжением были "Носорог" - Гумилева. Амфитеатров продал не то "Стеньку Разина", не то "Пугачева". Я какие-то вещи продавал.
Горькому он (Гумилев - В. Л.) удивлялся в хорошем смысле этого слова и очень уважал его как поэта. У него была какая-то мечта - он хотел поставить "Мужицкие цари" - Горького. Я никогда не слышал, чтобы он плохо говорил о Горьком. Кажется, Горький тоже его любил".
Март 1925
Ш и л е й к о: "Его пожирал голод (и всех нас). Во всех смыслах голод. И физический, и духовный...
Вся организационная работа делалась для денег, но у Николая Степановича был принцип - всему, что он делает, придавать какую-то субъективно-приятную окраску, и уж если приходится что-нибудь делать, то нужно, чтоб это было веселее. С Блоком они как-то вместе старались не оставлять [этот принцип] с самого начала. Разница была конечно в пользу Николая Степановича, потому что он Блока ставил очень высоко..."
Вспоминает К. И. Ч у к о в с к и й:
"Как-то он (Гумилев. В. Л. ) позвал меня к себе. Добрел я до него благополучно, но у самых дверей упал: меня внезапно сморил голод. Очнулся я в великолепной постели, куда, как потом оказалось, приволок меня Николай Степанович, вышедший встретить меня у лестницы черного хода (парадные были везде заколочены).
Едва я пришел в себя, он с обычным своим импозантным и торжественным видом внес в спальню старинное, расписанное матовым золотом, лазурное блюдо, достойное красоваться в музее. На блюде был тончайший, почти сквозной, как папиросная бумага, - не ломтик, но скорее лепесток серо-бурого, глиноподобного хлеба, величайшая драгоценность той зимы.
Торжественность, с которой еда была подана, показалась мне в ту минуту совершенно естественной. Здесь не было ни позы, ни рисовки. Было ясно, что тяготение к пышности свойственно не только поэзии и что внешняя сторона бытовых отношений для него важнейший ритуал.
Братски разделив со мной свою убогую трапезу, он столь же братски торжественно достал из секретера оттиск своей трагедии "Гондла" и стал читать ее вслух при свете затейливо-прекрасной и тоже старинной лампады.
Но лампада потухла. Наступила тьма, и тут я стал свидетелем чуда: поэт и во тьме не перестал ни на миг читать свою трагедию, не только стихотворный текст, но и все ее прозаические ремарки, стоявшие в скобках. И тогда я уже не впервые увидел, какая у него необыкновенная память".