Шрифт:
— А сегодня Рождество?
Лусхог посмотрел по сторонам, словно проверял, не слышит ли кто нас:
— Ты его не пропустил, так что считай, тебе повезло.
— С Рождеством, — сказал я ему. И начал распечатывать свои подарки. К сожалению, у меня сохранилось только два письма из тех четырех, но потерянные не представляли особенной ценности. Одно было уведомлением об оплате ипотеки, и потом я отдал его Лусхогу, чтобы тот скрутил себе очередную папиросу. Другое оказалось письмом взбешенного читателя в какую-то газету: он последними словами поносил Гарри Трумэна. Листок был исписан с обеих сторон мелким почерком, даже полей не осталось, и потому ни для чего не годился. А вот еще в двух письмах свободного места оказалось куда больше, особенно в одном, написанном крупными буквами с большими пробелами между строчек.
2 февраля 1950
Миленький мой!
Та ночь так много значела для меня што я не могу понять почему ты мне не звонишь и не пишеш после той ночи. Я ничего не понимаю. Ты сказал мне што ты любешь меня и я тебя тоже люблю, но ты не ответил на целых три моих письма и домашний телефон тоже не отвечает и даже телефон на твоей работе тоже. Я обычно не делаю в машине то што мы с тобой делали, но ты же сказал што любешь меня поэтому я это и делала с тобой и ты все время говорил мне што любешь меня с такой страстью што я поверию тебе. Я хочу штобы ты знал што я не такая а што я не делаю зто со всеми
А я такая которая любит тебя и такая которая ждет што Джентельмен будет вести себя как Джентельмен.
Пожалуста ответь мне а еще лучше позвони по телефону. Я не злюсь а просто не понимаю што происходит, но я сойду с ума если ты мне не ответишь.
Я люблю тебя, разве ты не понимаишь?
Твоя Марта.
Это письмо показалось мне тогда самым высоким проявлением любви, какое я мог себе представить. Разобрать почерк было трудно, потому что Марта писала очень неровно, хотя и большими буквами, похожими на печатные. Второе письмо озадачило меня больше, чем первое, зато его обратная сторона вообще была чистая.
2/5/50
Дорогие Мама и Папа,
Невозможно выразить словами всю ту печаль, которую я испытываю, и все то сочувствие, которое я хочу передать вам по поводу ухода дорогой Бабули. Она была очень хорошей женщиной, доброй, и, надеюсь, она сейчас находится в лучшем месте. Я прошу у вас прощения за то, что не смог приехать, просто у меня совсем нет денег на эту поездку. Поэтому все мое сердечное горе я доверяю этому краткому письму.
Невесело кончается зима… И жизнь, увы, не сказка… Особенно после того, как вы потеряли Бабушку, а я, похоже, вообще всё.
Ваш сын.
Узнав об этих письмах, все девчонки в лагере стали просить меня почитать их вслух. Их интересовало не столько содержание самих писем, сколько мое умение читать: похоже, они или никогда этого не делали, или напрочь утратили этот полезный навык. Мы уселись вокруг костра, и я принялся читать «с выражением», хотя и не понимал значения некоторых слов.
— Ну, и что вы думаете об этом Миленьком? — спросила Крапинка, когда я закончил.
— Болван и мерзавец, — отрезала Луковка.
Киви откинула назад прядь своих светлых волос и вздохнула, ее лицо вспыхнуло в отблесках костра:
— Не понимаю, почему этот Миленький не ответил Марте на звонки, но это, конечно, ничто по сравнению с проблемами Вашего Сына.
— Да-да, — Чевизори даже подпрыгнула на месте, — а как было бы хорошо, если бы Ваш Сын и Марта поженились и жили бы вместе долго и счастливо!
— А я надеюсь, что Бабуля все-таки вернется к Маме и Папе, — добавила Бломма.
Разговоры у костра продолжались до глубокой ночи. Головы девочек были забиты романтическими представлениями о человеческом мире. Я не понимал и половины того, о чем они говорили, — вероятно, знали что-то такое, о чем я даже не догадывался. Я думал только об одном: скорее бы они легли спать, чтобы я смог попрактиковаться в правописании. Но девочки балагурили до тех пор, пока от костра не остались одни тусклые угольки, а потом все вместе забрались под шкуры и покрывала и продолжили свои разговоры, обсуждения и предположения о судьбах авторов писем и их адресатов. Мне пришлось отложить свои планы на завтра. Ночь была жутко холодной, и вскоре мы, чтобы согреться, сплелись в огромный клубок. Когда все, наконец, угомонились, я вспомнил, какой сегодня день. «С Рождеством!» — сказал я, но мое поздравление вызвало только раздражение. Фразы типа «Заткнись уже!» и «Спи давай» стали мне ответом. Позже чья-то нога стукнула меня по щеке, чей-то локоть ударил в пах, а чье-то острое колено несколько часов упиралось в ребра. Одна из девочек застонала, когда Бека забрался на нее. Они возились, наверное, полночи, а я лежал, не смыкая глаз, и чистая бумага жгла мою грудь.
Лучи восходящего солнца отразились от покрывала из высоких перистых облаков, окрасив их во все цвета спектра, яркие на востоке и переходящих в нежные пастельные тона на западе. Голые ветви деревьев дробили небо на сотни частей, как в калейдоскопе. Когда солнце взошло окончательно, узоры на облаках побледнели, и вскоре в небе осталось только два цвета: синий и белый. Выбравшись из-под одеял, я убедился в том, что света для моих занятий достаточно, достал письма и карандаш, положил холодный плоский камень на колени и разделил листок с заявлением об ипотеке на четыре части, нарисовав на нем большой крест. Каждая из частей предназначалась для одного рисунка. Карандаш в моей руке казался одновременно и непривычным, и знакомым. В первой части страницы я нарисовал своих родных: мама, папа, две моих сестренки и я сам выстроились в ряд на семейном портрете. Когда я закончил и внимательно рассмотрел свою работу, она показалась мне нелепой, и я расстроился. В другой части страницы я изобразил лесную дорогу с машиной, девушкой и оленем, а также Смолаха и Лусхога, прятавшихся в кустах. Свет фар я обозначил двумя прямыми, которые выходили из фар машины и упирались в край листа. Олень получился похожим на собаку, и если бы у меня была старательная резинка, я бы его перерисовал. В третьей части я поместил рождественскую елку, красиво украшенную гирляндами, и на полу перед ней кучу подарков. На последнем кусочке я нарисовал тонущего мальчика. Связанный по рукам и ногам, он был ниже волнистой линии, означавшей поверхность воды.
Когда я днем показал свои рисунки Смолаху, тот схватил меня за руку и потащил далеко в заросли. Осмотревшись по сторонам, он убедился, что за нами никто не подсматривает; затем аккуратно сложил лист вчетверо и вернул его мне.
— Ты поосторожнее со своими рисунками!
— А в чем дело-то?
— Ты поймешь, в чем дело, если их увидит Игель! Энидэй, пойми, наконец, что он запрещает любые контакты с тем миром, и эта женщина…
В красном плаще?
— Он боится, что нас обнаружат, — Смолах снова взял у меня сложенный вчетверо лист с рисунками и запихнул его в мой карман. — Некоторые вещи лучше держать при себе, — сказал он, подмигнул мне и ушел, насвистывая.