Шрифт:
Итак, вот он, этот пациент. Писатель с замирающим сердцем готовился к зрелищу, от которого захочется бежать, содрогаясь и в ужасе закрыв лицо; но перед ним чистенький и почти красивый свиток бинтов, большой и тщательно свернутый клубок чистая работа умелых рук. У клубка есть даже руки, сделанные из ваты, вощанки и марли, — большие белые лапы лежат на одеяле. Какую куклу умеют смастерить здесь из бинтов и ваты. Кто бы мог подумать!..
Писатель нахмурил брови и со свистом втянул в себя воздух. Ведь оно дышит! Едва-едва приподнимаются и опускаются белые лапы на одеяле. Черное отверстие в бинтах, это, наверно, рот. А что это за темное пятно под нежным венчиком ваты… ах, боже…
Нет, слава богу, это не потухшие человеческие глаза, а всего лишь опущенные веки. Было бы страшно, если бы он смотрел…
Писатель наклонился над искусной перевязкой, и вдруг углы закрытых глаз пациента дрогнули. Писатель отшатнулся, ему стало жутко.
— Доктор, — прошептал он, — он не проснется, доктор?
— Не проснется, — серьезно ответил хирург, а сиделка моргала по-прежнему сочувственно и озабоченно, так же равномерно, как капает вода.
Порыв сострадания в душе писателя улегся. Эти двое вполне спокойны, успокойся же и ты, успокойся, все в порядке. Так же равномерно, как капает вода, поднимается и опускается на груди пациента белое одеяло. Все в порядке, нет ни паники, ни испуга, не случилось никакого несчастья, никто не мечется, не заламывает рук. И боль утихнет, сделавшись составной частью больничной рутины… Равномерно стонет безучастный больной на соседней койке.
— Бедняга, — пробурчал хирург, — изувечен до неузнаваемости.
Сестра перекрестилась. Писатель тоже с радостью осенил бы крестом голову пострадавшего, но постеснялся и смущенно взглянул на врача. Тот кивнул: "Пошли". Они на цыпочках вышли из палаты. Говорить не о чем: пусть теперь сомкнется гладь тишины и порядка, пусть ничем не нарушится равновесие молчания. Тише, тише, мы покидаем что-то удивительное, строгое и достойное.
Только у ворот больницы, где начинается шум и суматоха обыденной жизни, хирург произнес задумчиво:
— Странно, ведь нам о нем ничего неизвестно. Придется записать его, как пациента Икс. — Он махнул рукой. — Лучше не думайте о нем.
Вторые сутки пациент Икс не приходит в сознание, температура лезет вверх, а сердце слабеет. Сомнения нет — жизнь по каплям уходит из этого тела. Боже, какая забота! Как заткнуть щель, если неизвестно, где она? Остается лишь смотреть на безмолвное тело, у которого нет ни лица, ни имени, ни даже ладони, где можно прочитать следы минувшего. Будь у него хоть имя, хоть какое-нибудь имя, в нем не было бы чего-то… чего, собственно? Ну, тревожного, что ли.
Да, да, это называют загадочностью.
Сестра милосердия, кажется, избрала этого безнадежного пациента предметом своей особой заботы.
Усталая, она сидит на жестком стуле у ног больного, в головах которого на табличке нет имени, а только написан по-латыни диагноз; она не сводит глаз с белой, слабо и прерывисто дышащей куклы. Старуха, видимо, молится.
— Ну-с, почтеннейшая, — без улыбки обращается к ней хирург. — Тихий пациент, не так ли? Что-то он вам очень уж по душе.
Сестра милосердия быстро заморгала, словно собираясь оправдываться.
— Да ведь он один-одинешенек. Имени — и того нет… (словно имя — опора для человека). Он мне приснился сегодня, — продолжала она, проводя рукой по лицу. — Будто очнулся он и что-то сказать хочет… Уж я-то знаю, ему нужно что-то сказать нам… — У хирурга готово было сорваться с языка: "Сестричка, этот человек не скажет больше даже "покойной ночи", но он промолчал и ласково потрепал сиделку по плечу. В больнице не приняты многословные одобрения. Старая монашка вынула большой накрахмаленный платок и с чувством высморкалась.
— Хоть кто-нибудь будет рядом с ним, — смущенно оправдывается она. Казалось, она нахохлилась от заботы, набралась еще больше терпения и уселась как-то еще прочнее, чем прежде. Да, чтобы он не был совсем одинок!
Чтобы не был совсем одинок… Но разве с другими пациентами возятся столько, сколько с этим? Хирург раз двадцать за день пройдет по коридору, чтобы словно невзначай заглянуть в шестую палату: "Ничего нового, сестра?" Нет, ничего. То и дело кто-нибудь из врачей или сиделок сует голову в дверь: не тут ли такой-то? Но это просто предлог для того, чтобы немножко постоять у безымянного ложа. Люди переглядываются: "Бедняга!" — и на цыпочках выходят из палаты. А сестра милосердия сидит, чуть заметно покачиваясь, в своем великом безмолвном бдении.
Уже третий день — и все еще беспамятство, температура поднялась за сорок. Пациент беспокоен, его руки шарят по одеялу, он бормочет что-то невнятное. Как сопротивляется организм, хотя в нем нет ни сознания, ни воли, которые помогли бы борьбе!
Только сердце стучит, словно ткацкий челнок в порванной основе: оно бегает вхолостую и уже не протаскивает нить жизни. Машина не ткет, но она еще на ходу.
Сестра милосердия не сводит глаз с постели человека, лежащего без сознания. Хирургу хочется сказать ей: "Ну, ну, сестрица, напрасно вы тут сидите, все равно это ни к чему, идите-ка лучше отдохнуть". Она моргает озабоченно, видно что-то вертится у нее на языке, но усталость и дисциплина не позволяют ей заговорить. Около этой постели вообще говорят мало и тихо. "Зайдите потом ко мне, сестра", — распоряжается хирург и идет по своим обычным делам.