Шрифт:
— Да как же мы там уместимся? Вчетвером? На долгий срок! — уже сердился он, и разговор затухал.
Тем временем были проедены все сбережения с его и Ташиной книжек и даже срочный вклад, заведенный на Танечку. Гонорары оставались прежними, меж тем как цены росли шизоидно, с бешеной скоростью. Все, что он заработал раньше и на что они купили две машины, румынскую мебель и финскую кухню, дубленки, книги, в один день обратилось в пыль, туфту, фикцию.
Добро бы только нужно было кормиться: десятилетняя дочь стала уже маленькой звездой большого тенниса. Полагалось приплачивать тренеру, а главное, экипировать Танечку, которая росла не по дням, а по часам. Кроссовки горели на ней, шорты и маечки становились тесны. Пришлось продавать книги и вещи. Таша ходила к Детскому миру на площади Дзержинского, где образовалась одна из первых в Москве толкучек.
Мартовским промозглым днем она понесла на продажу дешевый радиоприемник от «Москвича», появившегося в дополнение к стареньким «Жигулям», и вернулась ни с чем, озябшая, продрогшая, с покрасневшим носиком. В роскошном холле, где красовалось купленное им в стародавние времена венецианское зеркало с мраморной подставкой, она прижалась, не выпуская приемника, к Алексею Николаевичу и, в паузах между учащавшимися, переходящими в рыдания всхлипами, только повторяла:
— Я не могу, слышишь, не могу так больше жить!..
И, не выдержав ее слез, той милой покорности, с какой она прижалась к нему — как к защитнику и спасителю, — он тихо ответил:
— Давай сдадим квартиру… Я согласен…
Алексей Николаевич не знал, не в силах был даже представить при всей своей натренированной фантазии, что с потерей дома он потеряет все: семью, жену, дочь, быт и уют и даже самую способность работать.
Теперь, перебирая ночами подробности своего крахо, он уходил дальше, за четырнадцать лет назад, вспоминал и мелкого беса Чудакова, который, неотступно стоя за левым плечом, преследовал его всю жизнь. Еще в благополучной высотке Танечка, по детской наивности, в отсутствие Таши, впустила однажды Чудакова.
Он ворвался — как всегда, пьяный и полубезумный — потребовал папку своих стихов, хранившихся у Алексея Николаевича много лет, денег, книг с дарственной надписью и при этом непрерывно гримасничал и верещал. А Танечка с громким плачем повторяла:
— Дядя! Уйди!~
Но дядя не собирался уходить и кричал:
— Ты как эсесовец! Выставляешь впереди себя детей!
Он бушевал, пока Ташина бабушка не догадалась вызвать милицейский наряд. Больше всего было жаль стихов, которые Чудаков, понятно, тут же потерял и только часть которых застряла у Алексея Николаевича в его профессиональной памяти:
Этот бред, именуемый миром,
рукотворный делирий и сон,
энтомологом Вилли Шекспиром
на аршин от земли вознесен.
Я люблю театральную складку
ваших масок, хитиновых лиц,
потирание лапки о лапку,
суету перед кладкой яиц.
Шелестящим, неслышимым хором
в мраке ночи средь белого дня
лабиринтом своих коридоров
волоки, муравейник, меня.
Сложим атомы и микрокристаллы,
передвинем комочки земли.
Ты в меня посылаешь сигналы
на усах Сальвадора Дали.
Браконьер и бродяга, не мешкай,
сделай праздник для пленной души —
раскаленной лесной головешкой
сумасшедшую кучу вспаши.
…Когда Таша оставили его, а Танечка навещала лишь по воскресеньям, Алексей Николаевич, в легком кружении головы от бутылки «мукузани» сказал ей:
— Доченька! Тут один дядя — Чудаков — все хочет привести мне невесту…
— Как, папа? ~ испугались она.— Тот саммЙ дядя, который приходил к нам? Он очень плохой. Ты не соглашайся.
— Я и не соглашаюсь, доченька. Я ему ответил: хватит мне уже одной твоей невесты...
— А кто она, папа?
— Твоя мама, доченька.
4
Сквозь электрошумы пишущей машинки прорвался звонок во входную дверь. Алексей продолжал печатать, но звонок, повторяясь, шел по коду: три коротких — один длинный.
Алексей на ходу, тренированным движением сбросил тапки и дернул по коридору босиком. Увидев, что глазок снаружи прикрыт ладонью и уже понимая, кто пришел, он отворил дверь, пропуская веселого сорокалетнего малого — пузатого, с подбитым глазом, в женской шерстяной зеленой кофте.
— Один! Не вооружен! — хрипловато произнес гость и поднял руки.
Алексей громко втянул воздух:
— Опять!.. И, конечно, портвейн…
Гость скосоротил мальчишеское морщинистое лицо:
— Представь себе, милочка, нет. Утром я, как обычно, в буфете Киевского вокзала. Подходит моя очередь. Заказываю двести портвейна. А в чайнике только сто. Буфетчица оглядела мое осветительное устройство по глазом и говорит: «Я тебе коньяком добавлю». И ничего сверх не взяла!
— Благородство! — проходя в гостиную, отозвался Алексей. — От портвейна у тебя печень торчит, как второй нос.