Шрифт:
Гротескное пробуждение читателя следует в развязке:
Чепуха совершенная делается на свете. Иногда вовсе нет никакого правдоподобия: вдруг тот самый нос, который разъезжал в чине статского советника и наделал столько шуму в городе, очутился как ни в чем не бывало вновь на своем месте, то есть именно между двух щек майора Ковалева [86].
Ага, так вы что же, в самом деле спали? И даже ничего не заметили? Или вы думали, что я не заметил, что вы не заметили, что все это был сон? Или все-таки… не сон? «Вот какая история случилась в северной столице нашего обширного государства!» — так читатель, пробужденный рассказчиком от кошмара, получает заверение в подлинности рассказа: раз «случилась история», то, следовательно, она подлинно была? (Эта фраза лишь несколько уступает в претензии на «историчность» первой фразе повести, где указаны и дата, и место, и происшествие — просто полицейский протокол, куда уж реальнее: «Марта 25 числа случилось в Петербурге необычайное происшествие…») Но уже в следующей фразе выясняется, что Гоголь опять передумал: «Теперь только по соображении всего видим, что в ней есть много неправдоподобного» [87]. И вот тут-то предусмотрительный Гоголь вводит отрицательный персонаж: этакий alter ego рассказчика. Этот рассказчик-скептик вызывает раздражение у растерявшегося читателя, во-первых, потому, что разбудил, во-вторых, потому, что он пошл и глуп, в-третьих, потому, что указывает заспанному читателю на проглоченные им противоречия. Чувство раздражения заставляет читателя солидаризироваться не с ним и не с его скептическим взглядом на рассказ. Гоголь призывает читателя поверить не страдающему бессонницей скептику из «Московского наблюдателя», которому «Нос» может показаться бредом, а в подлинность переживаний, испытанных читателем по поводу перенесенного кошмара. И вновь читатель психологически готов последовать за автором куда угодно, снова покориться ему и заснуть:
…ну да и где ж не бывает несообразностей? — А все однакоже, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете; редко, но бывают [88].
Итак, даже и разбудив читателя, автор утверждает свою власть над его сознанием, свое господство над его представлениями о том, что есть сон, а что реальность — ведь, в конце концов, не зря же все это написано!
Тупость и пошлость рассказчика, пришедшего будить читателя, «снимает» пережитое читателем в кошмаре в соответствии с той же эстетической фигурой, как в «Невском проспекте» Пискарева иронически «снимает» Пирогов. Читатель снисходительно улыбается, кивает, мол, меня не проведешь всякими баснями, но остается в убеждении, что увиденный им кошмар был подлинной литературной реальностью, подлинной историей, которую хотел поведать ему автор.
При интерпретации «Носа» нельзя пройти мимо типичной гоголевской шутки: ведь «нос», прочтенный наоборот, это «сон». Характерно, что в последней редакции 1842 года Гоголь не потрудился изменить раннее название повести, убрать подсказку, как он обычно это делал, чтобы поглубже спрятать свой замысел, — вероятно, будучи глубоко убежден в могучей силе воздействия своего слова на читателя.
2
Создания Гоголя — смелые и страшные карикатуры, которые, только подчиняясь гипнозу великого художника, мы в течение десятилетий принимали за отражение в зеркале русской действительности. В. Брюсов
Что я скрытен — это совсем другое дело. Скрытен я из боязни напустить целые облака недоразумений моими словами, каких случалось мне немало наплодить доселе; скрытен я оттого, что еще не созрел и чувствую, что еще не могу так выразиться доступно и понятно… Н.В. Гоголь. Из письма С. П. Шевыреву
Итак, «Нос» — это вполне сознательная провокация, испытание пределов того, что сознание читателя способно вынести от литературы, проверка, как далеко может зайти автор в своих попытках преобразовывать его и экспериментировать с ним. Где пролегает предел, за которым литературная реальность повествования становится неубедительной и где автор не может больше рассчитывать на покорность и доверие читателя? И есть ли он вообще? Ибо писательский талант явно оказывается в состоянии сделать для своего читателя реальность описываемого кошмара более реальной, чем банальная повседневность [89].
Опыты Гоголя касаются не только вопроса о границе между «ужасной действительностью» и кошмаром, грань между которыми зыбка («все в этом мире условно и зыбко», — говорит почитатель Гоголя Михаил Булгаков). Еще один порог, на который обращает внимание Гоголь, это вопрос о том, в чем состоит различие между реальностью, литературной действительностью и кошмаром. Как и благодаря чему способна литература так воздействовать на восприятие, чтобы позволить описанию кошмара подменить собой непосредственную данность бытия, — вот вопрос, который волнует Гоголя в «Носе». Легкость, с которой читатель отдается его слову, неизбежно ставит перед Гоголем этот вопрос [90].
Гоголь стремится убедить и нас, и себя в том, что психологическая реальность художественного текста столь же реальна, как и сама жизнь. Однако в петербургском цикле он так и не находит ответа на вопрос о том, чем отличается литературная действительность от кошмарного сна, с одной стороны, и литературная действительность от реальности — с другой. Этот вопрос остается для Гоголя открытым, несмотря на все попытки критиков прочесть его прозу как критический реализм и протест против «николаевской России».
Ибо достаточно представить, что «Повести» были бы сведены к тому, что хочет увидеть в них реалистическая критика — к обличению имперского общества, власти денег, власти чина и т. д., — это были бы фельетоны, а не проза. А если бы «Повести» были только портретом города и его нравов, то сегодня их читали бы только любители русской старины, как читают Гиляровского.
Но предел власти литературы — лишь одна из проблем, которые беспокоят Гоголя. «Нос» — это кошмар, который снится одновременно двум людям, а потом снится всему Петербургу: «…но здесь вновь все происшествие скрывается туманом, и что было потом, решительно неизвестно» [91].
Гоголь показывает, что кошмар может не только сниться, но и овеществляться — если предположить, что сцена бритья в конце повести и размышления Ивана Яковлевича есть «подлинная литературная реальность». Итак, экспериментируя с природой кошмара, Гоголь ставит перед нами две проблемы — во-первых, может ли кошмар передаваться и как возможна передача ментальных состояний? И во-вторых, возможен ли и при каких условиях прорыв ужасной действительности в жизнь, овеществление кошмара? Ответ на этот вопрос, правда отличный от того, который нашел Гоголь, даст современная культура почти два столетия спустя.