Шрифт:
Настойчивость автора в этом месте кажется не вполне обоснованной — ну, стоит герой на черной лестнице, а почему бы нам и сомневаться в этом? Что ж тут такого неправдоподобного? Но и через две страницы, когда действие вроде бы по-прежнему никак не выходит за пределы банальности, Достоевский снова поспешит уверить читателя, что рассказываемая им история абсолютно правдива:
Вот в таком-то положении, господа, находим мы теперь героя совершенно правдивой истории нашей, хотя, впрочем, трудно объяснить, что именно делалось с ним в настоящее время [272].
В том ли дело, что автор хочет подчеркнуть реалистичность описания и добиться таким незатейливым способом эффекта литературной реальности? Или в том, что герой на самом деле только воображает себе и свое стояние на лестнице, как и все последующее? А поскольку все дальнейшие события поэмы крайне напоминают погоню майора Ковалева за носом, не говоря уж о правдоподобии самого образа двойника, то мы, читатели, конечно, имеем все основания для некоторого недоверия. На протяжении всей поэмы неясность грани между литературной реальностью и сном только нарастает, а автор продолжает уверять нас в том, что все происходящее — достовернейшая и правдивейшая история.
Конечно, Достоевский, говоря о «правдивейшей истории», вовсе не обманывает читателя и не лукавит с ним, как, бывало, делал молодой Гоголь. Эта история является правдивейшей не благодаря ее сюжету, а в силу глубокой психологической подлинности воссозданного особого ментального состояния кошмара, наблюдать, анализировать и оценивать достоверность которого читатель и приглашается автором. Проступая сквозь ткань литературной реальности, кошмар противостоит ей и одновременно наполняет ее собой, отрицает ее и обретает в ней условие своего существования:
Вдруг господин Голядкин умолк, осекся и как лист задрожал, даже закрыл глаза на мгновение. Надеясь, впрочем, что предмет его страха просто иллюзия, открыл он наконец глаза и робко покосился направо. Нет, не иллюзия!..Рядом с ним семенил утренний знакомец его (…) он совершенно не понимал, что с ним делалось. Он не верил себе. Он еще не опомнился от своего изумления [273].
Возможно, фраза из последней сцены: «Тоска давила кошмаром грудь господина Голядкина-старшего. Ему стало страшно…» [274] была удалена Достоевским из редакции для «Общего собрания сочинений» потому, что на непосредственное сходство с кошмаром работал весь замысел поэмы и такое указание в конце могло показаться даже слишком прямолинейным и навязчивым.
Провалы и разрывы
Но герой наш был недвижим, не видя ничего, не слыша, не чувствуя ничего… Наконец, как будто с места сорвавшись, бросился он вон из трактира (…) почти без чувств упал на первые попавшиеся ему извозчичьи дрожки и полетел на квартиру. Ф.М. Достоевский. «Двойник»
В «Двойнике» мы узнаем выявленные нами на примерах гораздо более азбучных, с точки зрения кошмароведения, текстов Пелевина и Лавкрафта канонические элементы гипнотики кошмара. Рассмотрим их по порядку.
Голядкин все время что-то забывает. Эта забывчивость выглядит поначалу вполне обыденно: ведь бывает, что человек отключился от неприятных мыслей и воспоминаний, а потом «вдруг все вспомнил», как это случается с Голядкиным утром по дороге в департамент, на приеме у врача, перед появлением на дне рождения Клары и т. д. [275]
Но вскоре становится очевидно, что эти провалы в памяти носят не вполне банальный характер. Так, сцена первого бала заканчивается вполне удивительным состоянием героя, который в момент, когда его вышвыривают за дверь, вдруг «все вспоминает»:
Наконец, он споткнулся, ему казалось, что он падает в бездну; он хотел было вскрикнуть — и вдруг очутился во дворе. Свежий воздух пахнул на него, он на минутку приостановился; в самое это мгновение до него долетели звуки вновь грянувшего оркестра. Господин Голядкин вдруг вспомнил все; казалось, все опавшие силы его возвратились к нему опять. Он сорвался с места, на котором доселе стоял, как прикованный, и стремглав бросился вон, куда-нибудь, на воздух, на волю, куда глаза глядят… [276]
Читатель вправе быть в недоумении — что значит «вспомнил все»? И что «все»? То, что только что случилось — прямо, можно сказать, на наших глазах? Или Достоевский намекает на то, что Голядкин «вытеснил» из своей памяти унижение? Значит, автор не точно выразился? Или здесь он намеренно заставляет нас усомниться в том, что «происходящее» имело место в литературной реальности и представляло собой только переживаемый героем кошмар наяву?
Начиная с этой сцены провалы в памяти Голядкина множатся по мере приближения к финалу, когда они из минутной потери памяти и временных отключений от происходящего переходят в незрячесть, в обморок, в отрешение всех чувств: