Шрифт:
Французская граница, полиция, опросы, осмотры, шпионы. Вся Европа закрыта страшной «тайной войны». «Чувствовалось, – пишет Белый, – непоправимое совершится – вот здесь, вот сейчас: мир явлений рассыплется; выступит страшная тайна; это – тайна войны; обнаружится: „нет борьбы“: это – игра, затеянная шайкой мерзавцев».
В вагоне он сталкивается с «брюнетом в котелке», который называет себя доктором из Одессы. Но Белый не сомневается: это тот самый сыщик, который еще в Дор-нахе стоял на перекрестке дорог, наблюдая за его домом и за виллою Штейнера. Он ему ужасен тем, что он – ничто. «Появление его близ меня обозначало: тот мир, где ты жил – мир мистерий – есть ничто; твое „я“, изошедшее ныне из тела в мир духа, который – ничто, есть ничто».
Приезд в Париж. Жара, пыль, бестолочь; вокзал без носильщиков. На пароходе из Гавра в Саутгемптон «брюнета в котелке» сменяет «сэр». Он «маркой выше»: это «черный архангел». Впрочем, на следующее утро «сэр» потерял свой демонический ореол и оказался добродушнейшим англичанином, веселым и услужливым. Лондон. Прожекторы в небе. Налеты цеппелинов. Услужливый сэр – бывший «черный архангел» является в отель к русским путешественникам и предлагает им показать город: он ведет их в «Лавку древностей», прославленную Диккенсом, и в собор Святого Павла на панихиду по Штейнере. У Белого мелькает страшная мысль о том, что это – западня и что его подозревают в гибели Штейнера: он всматривается в свою фотографию – ну, конечно, она его выдает: «на ней лихорадочный взгляд негодяйских испуганных глаз, окруженных провалами, создавал впечатление, что носитель приложенной карточки есть тот – самый!» Начинаются беготня по учреждениям, анкеты, задержки, коварные вопросы. Ему не дают пропуска, его уговаривают поступить в канадскую армию, его считают шпионом! И Белый патетически восклицает: «О, если бы знал Милюков, проживавший в то самое время в Оксфорде, во что превращали собрата его по перу». Наконец он получает разрешение сесть на пароход «Гакон VII», отходящий в Берген. На Северном море, в сиротливый, сереющий день, его преследуют воспоминания. Он покинул Берген три с лишним года назад: прямая линия жизни, бегущая от Бергена к Дорнаху, стала теперь полным кругом, начало – концом. «Там, в начале, – пишет он, – начало веяло на меня тысячеградусным жаром своих обвевающих крыльев; здесь – в конце – к головастым камням крутобокой Норвегии подплывал труп в гробе… Посередине лежало трехлетие: рождение, рост и кончина „младенца“ во мне или „Духа“». Ему кажется: он умер; не здесь и не в Лондоне, а на вокзале в Берне. Мгновенная смерть от разрыва сердца… Труп его отвезли уже в Дорнах, и Штейнер с Нэлли его хоронят. И Берген только снится ему. Вокруг него фигуры лемуров и море загробной стихии… «Душа, сбросив тело, впервые читает, как книгу, свою биографию в теле…»
А Берген – тот же, что и три года назад. Та же толчея и горланение на торговых улицах, те же норвежки в зеленом, те же вывески «Эриксен». В лавках продаются сыр и рыбные консервы; из дрянной ресторации, надвинув на лоб старомодную шляпу, «стремительно выбегает покойный Генрик Ибсен».
В Христиании они сидят с товарищем в парке и вспоминают Нэлли и Китти. «Пора уже спать: ведь от утра протянется путь наш вперед. Мы поднимемся завтра на север, к полярному кругу, к Торнео, к Финляндии; там, поглядевши лопарке в глаза, тихо охнув от холода, спустимся мы к Петербургу обратно».
Поездка от Хапаранды до Белоострова была особенно утомительна; подозрительных путешественников преследовали три разведки – английская, французская и русская. В смятении Белый потерял свой багаж: особенно жалко было ему расстаться с куском черепицы из Дор-наха. Перед русской границей ему пришлось пережить жуткую минуту: он видел, как в поезде жандарм нащупывал в кармане револьвер, чтобы его застрелить.
Наконец все ужасы кончились, и в Белоострове он вступил на русскую землю.
«Записки чудака» были закончены в Москве в 1921 году. В 1922 году Белому удалось уехать за границу, и в Берлине, подготовляя свою книгу к печати, он прибавил к ней послесловие, назвав его «Послесловие к рукописи Леонида Ледяного, написанное чьей-то рукой».
Эпилог к произведению безумца сочиняет человек вполне здравый и трезвый. Автор выздоровел: «антропософский период его жизни кончился». Он судит себя строго и говорит о своей «душевной болезни» как посторонний наблюдатель. «„Записки чудака“, – пишет он, – для меня странная книга, единственная, исключительная; теперь – ненавижу почти ее я; в ней я вижу чудовищные погрешности против стиля, архитектоники, фабулы любого художественного произведения; отвратительно безвкусная, скучная книга, способная возбуждать гомерический хохот. Герой повести – психически ненормален; болезнь же, которой он болен, свидетельствую – болезнь времени; „mania grandiosa“, болезнь очень многих, не подозревающих о болезни своей… „Записки“ – единственно правдивая моя книга; она повествует о страшной болезни, которой был болен я в 1913–1916 годах… Я прошел сквозь болезнь; упали в безумии Фридрих Ницше, великолепнейший Шуман и Гельдерлин. И – да; я остался здоров, сбросив шкуру с себя; и – возрождаясь к здоровью. Это „сатира“ на ощущения „самопосвящения“.
Сквозь отвращение к „книге“, люблю я „Записки“, как правду болезни моей, от которой свободен я ныне».
В 1915 году в Швейцарии Белый задумал грандиозную эпопею «Моя жизнь». О ней он говорит в предисловии к «Запискам чудака». «„Эпопея“ есть серия мною задуманных томов, которые напишу я, по всей вероятности, в ряде лет. „Записки чудака“ – предисловие – пролог к томам. В ней берется лишь издали тема, которая конкретно лишь отчеканится серией романов». В Дорна-хе, в своей комнате, оклеенной «лазурной глянцевитой бумагой с пурпуром», в бессонные ночи он писал «Эпопею». Она осталась незаконченной. Первая часть ее, озаглавленная «Котик Летаев», была напечатана в сборнике «Скифы» (Пг., 1917–1918) и вышла отдельным изданием в 1922 году (Берлин, «Эпоха»).
«Котик Летаев» – симфоническая повесть «о детстве», «о годах младенчества». Автор пишет в предисловии: «Мне тридцать пять лет; самосознание разорвало мне мозг и кинулось в детство. Прошлое протянуто в душу. На рубеже третьего года встаю пред собой… Самосознание, как младенец во мне, широко открыло глаза и сломало все – до первой вспышки сознания… Смысл есть жизнь, моя жизнь. Передо мною первое сознание детства – и мы обнимаемся: „здравствуй, ты, странное!“»
После попыток сочинять сюжеты и вымышлять фабулы – откровенное признание: «Смысл – моя жизнь». Белый находит свою тему: осознание загадочного «я», странного «бытия». Все дальнейшее его творчество – художественные вариации этой единственной, громадной темы.
В «Котике Летаеве» дана своеобразная метафизика детского сознания; под психологией здесь скрывается и космогония, и мифология. Бушуют океаны бредов, по лабиринтам гонятся за дитятею змееногие чудовища; как Гераклит, он переживает «метаморфозы вселенной в пламенных ураганах текущего». Наконец, расплавленная лава охладевает; хаос замыкается стенами детской. Первые образы врываются в душу: няня Александра, бабушка, тетя Дотя, доктор Дорионов. Ребенок боится беспредельных пространств, страшных миров, которые надвигаются на его хрупкое сознание, грозят ему гибелью. Его защищает няня; в углу, около ее сундука, под часами – не страшно. А там – в комнатах, коридорах, «пространствах» квартиры громыхает «огнедышащий папа». Мальчик с ужасом видит: «язвительный, клочковатый, нечесаный: изнутри он горит, а извне – осыпается пеплом халата; под запахнутой полой халата язвит багрецом он: и он – как Этна; громыхая, он обнимает».