Шрифт:
– Зайчик мой, помнишь, я говорил тебе, что ни в коем случае нельзя надевать бежевую рубашку? И прикинь что? Я прихожу, а там…
Монотонный гул – так могут жужжать над головой флуоресцентные лампы. Звук из того мира, от неё теперь столь далёкого, что она разучилась его понимать. Максим что-то говорит, но он – шум двигателей самолёта, не достигающий пассажиров, преданных своим мечтам, страхам, мыслям. Шум обрывается. Двигатели перестают работать. Все разом. А пассажир ничего не заметили.
Потом перед глазом Ани появилась стопа, обтянутая коричневой кожей, туфлей с невысоким каблуком, – Максим всегда надевает их на важные встречи. Почему-то она приковала внимание Ани. Носки точно такого же цвета, цвета молочного шоколада, какой очень любят дети. В детстве она обожала сладости, но простой молочный шоколад был…
– Аня, Господи, Аня! – Стук колена об пол. Максим приподнял Аню на руках и развернул к себе. Сильные, очень сильные руки, в которых полно жизни, пытались совладать с куклой. – Ань, что случилось? Почему здесь всё в крови, Ань? – На тоненькой шее болталась голова. Веки скрывали глаза от беспощадного света лампы. Закатились. Остались видны одни белки.
– Ань! Аня! Господи, да что тут…
И снова тишина. Ни пощёчины по измазанному кровью лицу, ни гула двигателей самолёта, ни криков, попыток оживить мёртвое – ничего. Муж уложил жену обратно – так, как любящий отец укладывает в кроватку заснувшую на руках дочку. Встал – на пару секунд тень от головы упала на два белых глаза. Несколько шагов. И вновь свою песню запела свидетельница самых трогательных прощаний, самых искренних признаний, посещающая людей в моменты уединения и заставляющая сердце биться чаще от страха увидеть себя настоящего; подруга убийц и умалишённых, созидательница прекрасного и награда уставшим, сейчас она могилой воткнулась посреди ванной комнаты и бесстыдно запела – она, тишина. И пение это оглушало.
Он увидел.
***
Дни, недели смешиваются в один нескончаемый день. Ночи – попытка балансировать между явью – тягучим туманом, сквозь который ничего не видно – и сном. Ничего не снится. Аня полагала, что её будут мучить кошмары, но если она и засыпает, то лишь проваливается в пустоту, откуда через секунду выныривает с больной головой… в продолжение того же дня. Боль не настолько острая, чтобы захотеть покончить с собой, и тем не менее смерть казалась сластью в сравнении с такими днями. Особенно тяжело давалось смотреть на Максима – он-то старался свои чувства не показывать, оставаться в том же расположении духа (бизнес!бизнес!), а потому выглядел ещё хуже. Но Аня ничего к нему не чувствовала, лишь ощущала тупую тяжесть, теперь не разделённую, а помноженную надвое.
Они ни разу не заговорили об Андрее. Они вообще не говорили. Единственное, однажды Максим попросил ключи от машины. С губ его стекал голос старика, никак не юноши. Может, всё забрал Андрей?
Сейчас он отвернулся. Первые ночи пытался обнимать – перестал. У него проблем со сном нет, но вряд ли они приносит ему радость и покой. Хотя бы спит… Всё те же две родинки: одна словно пытается догнать другую в погоне за шеей. Любимые родинки… В сердце Ани что-то колыхнулось. Аритмия? Возможно. Сейчас организм открыт для всех болезней.
Слабый призрак удивления уколол её, когда она увидела собственные руки, тянущиеся к спине мужа. Пальчики, тоненькие веточки, коснулись спины и заскользили по коже. Ничего. Та же пустота, бескрайнее поле, захлёбывающееся туманом, вдали теряющийся горизонт, а вокруг – ни единого звука, словно весь мир умер, а её, Аню, по какой-то ошибке оставили на трупе планеты Земля. Как и несколько лет назад, в эпоху ночных свиданий, легкомысленных порывов и обилия цветов, Аня гладила спину Максима, но вот только сейчас в животе не порхали бабочки, там – морг, в котором же сжигают удивительных насекомых, а прах их оседает на стенках горла, мешая дышать.
– Я тебя люблю, – тихо прошептала Аня и сама себе не поверила. Повторила. Не поверила. Захотела поцеловать любимые – ведь любимые! – родинки, но отчего-то даже не сдвинулась. Может ли сердце замёрзнуть без надежды на оттепель?
Убрала руки.
Заснуть она, сможет, наверное, только ближе к рассвету, сейчас в силах лишь лежать, прижатой одеялом к кровати, лежать трупом и почти не дышать. В той же позе, в какой лежал Андрей не дне ведра.
Губы двигались, по ним пробегало тихое «Люблю», и на этот раз искреннее, честное, облитое кровью «Люблю». Максим спал. На кровати, столь широкой даже для двоих, бились два разбитых сердца, износившиеся нервные системы, люди, которые когда-то горячо любили друг друга – так, как не покажут ни в одном фильме, – теперь медленно умирали под взором тишины, и яснее всего эта смерть ощущалась по ночам – на том месте, где следовало бы целовать друг друга и дарить любовь, обнимать, чувствовать жизнь. Чувствовали смерть. Кровать стала широкой могилой, в которую они забирались в конце каждого дня.
Потянуло низ живота. Как бы ты ни был убит горем, к сожалению, ты остаёшься человеком и вынужден обслуживать свой капризный организм. Так нелепо проделывать те же вещи, что делал и в лучшие дни, полные смеха и не сползающей с лица улыбки. Абсурд… Ешь, одеваешься перед выходом на улицу, ходишь в туалет, меняешь прокладки, снова ешь, если можешь, работаешь… Такие мелочи добивают, обнажают всю бессмысленность происходящего. Что бы в твоей жизни не случилось, тебе придётся запихивать в себя еду, двигать челюстью, чтоб её перемолоть, глотать эту субстанцию – чистого страдания не будет, оно всегда разбавлено обыденностью.