Шрифт:
И была Ночь, и был Человек в ней, и был с ними Тот, Кто берег их для Своего Дня.
4
В Москве их теплушку до сформирования общего эшелона загнали на товарную станцию Митьково. Станция была тесно зажата между двумя кварталами старой городской застройки. С одной стороны вытягивался пивзавод и несколько коробок рабочих домов, с другой - тихая, вся в тополях улица: деревянные особняки вперемежку с добротными каменными капиталками. Эту улицу Федор знал хорошо, здесь жили его дальние родственники - Самсоновы. С их хозяином Алексеем Михалычем он вместе мобилизовался и в одном эшелоне уезжал на фронт. Мужик тот был серьезный, на войну шел после колымского семерика, который отбывал за связь с троцкиз-мом. Погиб Самсонов по дороге, на глазах у Федора, и оттого парня никогда не покидало чувство вины перед родственниками: вроде он как бы выжил за счет земляка, а потому, бывая в столице, к ним не заглядывал. Жили они, по слухам, в крайней нужде, перебиваясь с хлеба на воду. После Алексея Михалыча осталось двое, и жена его Федосья, грамотная неумеха из узловских фасонниц, совсем погибла бы, если бы не осталась при ней самсоновская сестра Мария, взятая в лучшие для семьи поры в няньки из деревни. На ней-то теперь и держался дом, коли можно назвать домом почти голые пятнадцать метров в исходившей пьяным криком коммуналке.
Но теперь что-то толкнуло Федора, что-то заставило его, он и сам еще толком не смог объяснить себе, что именно, пойти туда, на эту тихую улицу под тополями, в неказистый двор между двух домов, в темный и грязный коридор крикливой коробки и постучаться в обшарпан-ную дверь дальней родни.
Дверь ему открыла рыхлая, видно не старая еще, но только выглядевшая старой женщина и, без выражения поглядев на него тусклыми и как бы отсыревшими глазами, так же без выраже-ния спросила:
– Вы к кому?
– Да к вам, Федосья Савельевна, здравствуйте.
– И предупреждая уже готовый появиться на ее вялом лице испуг, успокоил: - Родственник ваш, из Сычевки. Самохина сын - Федор.
И по тому, как сразу ожило, потеплело ее лицо, Федор понял, сколько же нужно было вытерпеть этой женщине, которой по сути он и родней-то не приходился, а так, вроде седьмой воды на киселе, а то и жиже того, чтобы обрадоваться даже такому гостю.
– Заходите, заходите, - засуетилась она, - а то нас и родня-то забыла... Правда, время сейчас такое, не разъездишься больно... Хоть чайку попьем. Надолго к нам?
– Да нет, мы тут проездом. По вербовке на Курилы собрались. Здесь у вас на станции формируемся.
Федосья заметалась, замельтешила: хлопнула по затылку глазастого пацана своего - тихо, мол, - хваталась то за чайник, то за початую чекушку, то надумала картошку чистить, и по этой ее разбросанности было видно, что даже двенадцать лет без мужа ничему путному ее не научи-ли. "Эх вы, городские, - с горечью жалея ее, посетовал Федор, - завсегда-то вы так!"
– Жалко, Маруся сегодня в первой смене, вот обрадовалась бы!
– Неумело хлопоча, она все говорила, говорила, словно заговаривала какую-то известную только ей тяжелую думу.
– Одна она у меня помощница, без нее, как без рук. Хорошо еще вот младшую удалось в ясли устроить, а то и с ней не потянули бы. А этот, - она снисходительно кивнула в сторону мальчишки, с затаенным ожиданием глядевшего на гостя с медалями и бляхами в две груди, - совсем от рук отбился, никакого сладу с ним нет. Был бы отец, научил бы уму-разуму...
Только в эту минуту до Федора дошло, докатилось, наконец, и коротко перехватило ему дыхание: ведь она и говорила-то беспрерывно, и металась попусту, что ждала от него хоть какой-то вести о своем муже, в надежде чуда и душевного спасения!
Но что мог он ей рассказать! Как еще на полдороге, где-то под Сухиничами, в чистом поле поливали их "мессера" разрывными, и командиры первыми кинулись врассыпную, а за ними следом хлынуло никем не управляемое и необученное воинство первого призыва? Или о том, как изо всех не потерял головы только один ее муж и скомандовал рассыпаться, стягиваясь постепенно к ближнему лесу? Или еще о том, как тот, уходя последним, все осматривался, чтобы никто не отстал, и как сбрил его в последнем своем заходе "мессер" уже на самой опушке?
Федор и схоронил его сам с сычевскими корешами, и вроде бы даже могилу запомнил, но столько всякого куролесило потом по Смоленщине да и его самого пометало, поломало в этой четырехлетней передряге, что и думать было нечего разыскать ее - эту скорую могилу.
Нет, Федор не смог бы, не посмел бы ей о том рассказать. Вместо этого он только молвил:
– Из таких хлопотных люди вырастают, Федось Савельна.
– И сразу же заспешил, заторопился, боясь, что все-таки не выдержит, проговорится ненароком.
– Двину-ка я, Федось Савельна, а то неровен час без меня уедут.
Та что-то поняла, что-то почувствовала: погасла вся, опала, и из блеклых глаз ее медленно изошел последний свет:
– Жалко, конечно... И чаю толком не попили... Но уж раз такое дело... Дорога дальняя...
Поднимаясь, он не выдержал, сунул в зазор стула свернутую вчетверо сотенную, а встав, придвинул его вплотную к столу:
– Прощевайте, Федось Савельна, не поминайте лихом.
Она ответила почти беззвучно:
– Что вы, что вы!..
С этим он и вышел. Москва ослепительно растекалась в капели и солнце. Прыгающими нотными значками воробьи выклевывали свою нехитрую музыку из спутанной сетки оживающих тополей. Кошки коварно жмурились на свету, в предвкушении легкой добычи. Ребятишки самозабвенно гомонили на тротуарах, кто в "классики", кто - в "расшибалку". Мир плыл в солнечном дыму все так же к своим неведомым берегам. Жизнь продолжалась.
Легкая горечь от встречи с Федосьей Самсоновой еще саднила в Федоре, но в свои двадцать пять он видел столько смертей, да и сам не раз был от нее на такой паутинный волосок, что давняя гибель Алексея Михайловича, которого с тех пор душевно уважал, не могла все же пересилить в нем острого чувства сопричастности со всем, что сейчас буйствовало вокруг него.
Федор шагал, не разбирая луж, с веселой легкостью в своем упругом двадцатипятилетнем теле, радостно уверенный в том, что жить ему отпущено еще долго, что ждет его дальняя и сулящая новизну дорога и что, наконец, он найдет свое в ней место, а затем все же вернется в Сычевку и не с пустыми руками: "Не дрейфь, Федя: или грудь в крестах, или голова в кустах, мы тоже на этом свете не крайние!"