Шрифт:
— На какой предмет?
— Не кокетничай! Ты уже все понял.
— Душа не лежит, Борька.
— Это ошибка! Причем по-пра-вимая! Такие, как ты, нужны.
— Кому?
— Если грубо — мне. Если возвышенно — людям, которым нужна помощь. И мы можем помочь.
— Далеко не всегда, я думаю. И не всем.
— Конечно. Возможности не государственные. Но многим наверняка сможем.
— Например?
— Розыск пропавших. Сам знаешь, как у нас разыскивают. Последнее дело. А для родных важнее первого.
— Нужно подумать, — сказал Мазин серьезно.
— О чем? Это же твоя работа! Для твоей головы. Серые клеточки оптом и в розницу. Или ты не нуждаешься в деньгах?
— А если сбой? Справедливо ли брать деньги за негарантированную работу?
— Брать будем только по результатам. Ариадна гнилыми нитками не торгует.
Это было уже нечто. По правде говоря, в законном отдыхе Мазин видел мало привлекательного. У него не было внуков, не было дачи и садового участка, и вовсе не манили пенсионерские посиделки, где отводили душу, кляня власти предержащие, многие отдыхающие не по собственному желанию. Единственное, что он умел в жизни, была его работа, и Мазин не без оснований считал, что на этой работе сделал немало полезного. И мог бы сделать еще. Но «на верху» не сочли… И в итоге Игорь Николаевич не без интереса выслушал предложение, над которым, несомненно, посмеялся бы еще недавно…
В конце прошлого века в Италии частично по делам, а частично из любопытства побывал богатый средних лет южнорусский промышленник. Верона, по сравнению с другими итальянскими городами, показалась ему городом средним. Языка он не знал. Некогда было. Отец его в дальней станице лавку держал. Казаки из походов возвращались и деньги тратили. Тек по копеечке рубль к рублю, незаметно в капитал стекались. Но сын лавочника, оглядевшись однажды, увидел, что земля его велика и обильна и умному человеку есть где развернуться, не только в лавке, где противно ему было перед покупателями унижаться. Предпочел он приобретать, а не продавать, и убедился, что дело это в умелых руках душу радует. К той поре, когда подошла жизнь к сорока, отцовский капитал он преумножил и владел не лавками, а шахтами, пароходами и даже опытный участок завел, где пытался каучуконосы вырастить. В хлопотах до языков руки не дошли. Говорил, посмеиваясь: «Я их, иностранцев, и без языка насквозь вижу, жулья не меньше нашего, но наш жулик поумнее, по-моему». А уж в любви и вовсе, считал он, язык ни к чему. О чем с бабой толковать? — считалось у них в станице, волос длинный, а ум короткий. Однако и без них как-то не обойдешься. Надо же, в Вероне его достала! Потом, когда она его Шекспира прочитать заставила, он сказал: «И в самом деле, нет повести печальнее на свете!» Она юмор не уловила. Но полюбил он ее крепко. И когда она призналась, что боится в чужую страну ехать, Италию свою любит и свой дом, в частности, он дом окинул глазом внимательным и деловым и заявил в своей манере: «Это не вопрос, упакуем, ленточкой с бантиком перевяжем, захватишь с собой». Она очень смеялась, у них так часто бывало, она не понимала, когда он шутит, а когда всерьез говорит… Так и перебрался старый дом на новое местожительство.
Жили они дружно. Один только раз, когда пришел телеграф, что государь от престола отрекся и она в ладошки захлопала, он рявкнул: «Чему радуешься, дура!» Она обиженно возразила: «Ты же сам всегда говорил, что царь плохо Россией управляет». — «Говорил, но тебе этого не понять, дуре заморской, народ наш плохо знаешь… Нужно подумать, как тебя через фронты в Италию переправить…»
И переправил, успел, а сам на родине остался. Когда увидел своими глазами, как местные мужички его плантацию изгадили, полагая каучуконосы барской блажью, что, между прочим, в здешнем краю было недалеко от истины, больно стало, и потянулся он к сердцу, а там совсем плохо и больно, и осел он, недоумевая, что ж это происходит, Господи? Всегда жизнь в нем кипела, а тут раз — и кончилась…
Но Господь справедлив, и многие мужички, когда советская власть бывшую плантацию преобразовала в совхоз оборонного значения, чтобы Красная Армия на своих колесах врагов гнала по чужой земле, а каучук все не рос, бывшие мужики, ныне ударники сельхозтруда, были повязаны как вредители и сопровождены в тот самый дом, что бывший хозяин из Вероны вывез, а теперь располагалось ВЧК — ОГПУ. Бравые молодые люди с кубарями в петлицах на перехваченных ремнями гимнастерках давали мужичкам на подпись протоколы, где черным по белому значилось, что хозяин их жив и здоров и руководит из Италии фашистским заговором, чтобы сорвать нашу обороноспособность и восстановить в рабоче-крестьянском государстве власть помещиков и капиталистов. И те подписывали, а потом шли по длинному подвалу, который упирался в дверь еще глубже расположенного погреба, и здесь на каменных ступеньках гремел выстрел, и валились они на усыпанный опилками пол, а серьезный человек — «исполнитель» зачем-то нюхал ствол бельгийского нагана и говорил удовлетворенно: «Порядок!»
Между прочим, такого поворота событий бывший хозяин, разумеется, не ожидал и даже не подозревал. Просто, будучи практичным человеком, он приобрел продававшийся подешевле склад некой разорившейся компании. На улицу выходили служебные помещения, а в глубине находился собственно склад с двумя параллельно расположенными подвалами. Новый владелец наземные постройки снес, в центре строения заграничный дом поставил, а подвалы, точнее полуподвалы с окошками под потолком, решил сохранить, понравились они ему качеством кладки. «Эти еще нас переживут», — сказал он и оказался прав. Так итальянский дом как бы возглавил центр большого сооружения, где чекистам можно было и заседать, и работать.
Все это давно было, и после войны в центре города соорудили другое здание, много объемнее, и название посолиднее — «Комитет государственной безопасности», а в старый особняк с его подвалами поместили областной партийный архив. Но партийцы, пользуясь доступом к главному начальству, настойчиво требовали своих современных хором и доказывали, что ценнейшие документы, и в частности, написанная карандашом листовка комитета РСДРП с призывом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», находятся в опаснейшем состоянии и могут погибнуть от сырости в подвале.
Впрочем, листовка и в самом деле была любопытная. В конце тридцатых нашелся бдительный человек и написал куда следует, что листовка меньшевистская, потому что буквы (б) на ней не было. Вопрос оказался нешуточным, заседало по этому поводу бюро обкома, докладывал начальник НКВД, и решение, естественно, было принято мудрое — всех, кто еще жив и мог иметь какие-то сведения о появлении листовки в свое время, — арестовать для пресечения подрывных слухов, а листовку, как свидетельство героического прошлого, официально утвердили большевистской, и стала она бесценной реликвией новой исторической эпохи.