Audiatur et altera pars — этого требует элементарная справедливость. Мы вообще мало склонны вдумываться в нашу жизнь, взвешивать ее дурные и хорошие стороны, сравнивать связанные с нею состояния благополучия и неблагополучия, и скорее готовы жить со дня на день, принимая жизнь такою, как она есть. Если нам и приходит иногда в голову мысль оценить наше существование по степени испытываемых нами удовольствий и страданий, то мы спешим отогнать ее, частью потому, что считаем точку зрения личного благополучия праздною и несогласною с нашим достоинством, но гораздо чаще вследствие смутного опасения сделать подобным размышлением жизнь свою еще более тошною и невыносимою. Вообще же, в мировоззрении нашем господствует странный оптимизм, нередко отзывающийся маниловщиною. Большинство из нас твердо убеждено, что если бы не было того, другого и третьего, а, напротив, было четвертое и пятое, так хорошо бы жилось на свете, или же, что стоит только перебиваться изо дня в день, и рано или поздно какое нибудь счастие непременно перепадет на нашу долю: либо в лотерею выиграем, либо дядя умрет и наследство оставит, либо у всех соседей хлеб градом побьет, а у нас урожай будет сам-пятнадцать. Притом лотерейный выигрыш представляется нам столь же вероятным, как и связь счастия с 200,000 — несомненною (200,000 — это, по курсу, как раз тот полумиллион франков, который В. Гюго требует для каждого человека и предвидит в результате человеческой цивилизации!). С другой стороны, те из нас, которые более искушены жизнью и размышлением, давно махнули рукой на личное счастие и даже на возможность счастия для всех своих современников вообще, но зато упорно верят в возможность счастия на земле, по крайней мере, для более или менее отдаленных потомков наших, и в осуществление его, посредством дружных и рационально направленных усилий всех людей к устранению зла. Стоящие на этой точке зрения ближние наши, конечно, не согласятся признать в человеке маленького божка, ради счастия которого земля существует, хлеб родится, сияет солнце и сверкают звезды. Тем не менее, дурные привычки нелогического мышления, всосанные с молоком матери, привитые школою и жизнью, так крепко сковывают наше мышление, что нам почти невозможно допустить, чтобы несчастие было неизбежным условием существования человека на земле. Бессознательным постулатом нашего жизненного мышления является мысль, будто человечество представляет телеологически замкнутое в себе целое, не имеющее целей вне себя и даже не допускающее, хотя бы в воображении, иных целей, кроме так или иначе понимаемого собственного благополучия. Таким образом, на гамлетовское „to be or not to be“ мы отвечаем: „не быть или быть счастливым“, и жизнь, в предельном понятии ее, кажется нам тождественною со счастием; отрицание же достижимости счастия, по меньшей мере отдаленными потомками, представляется нам, наоборот, чем-то совершенно абсурдным и чудовищным, каким-то логически недопустимым отрицанием жизни и ее смысла, отрицанием основы всякой деятельности и всякого практического мышления. Вот почему пессимизм является учением вполне антипатичным и, повидимому, совершенно перевариваемым для нашего мыслительного аппарата, и вот почему мы сочли необходимым напомнить читателю, что элементарная справедливость должна побудить нас во всяком случае выслушать доводы тех людей, которые считают жизнь, по существу ее, злом; а несчастие, страдание, неудовлетворение — необходимо преобладающими состояниями человеческого сознания.
I.
Audiatur et altera pars — этого требует элементарная справедливость. Мы вообще мало склонны вдумываться в нашу жизнь, взвешивать ее дурные и хорошие стороны, сравнивать связанные с нею состояния благополучия и неблагополучия, и скорее готовы жить со дня на день, принимая жизнь такою, как она есть. Если нам и приходит иногда в голову мысль оценить наше существование по степени испытываемых нами удовольствий и страданий, то мы спешим отогнать ее, частью потому, что считаем точку зрения личного благополучия праздною и несогласною с нашим достоинством, но гораздо чаще вследствие смутного опасения сделать подобным размышлением жизнь свою еще более тошною и невыносимою. Вообще же, в мировоззрении нашем господствует странный оптимизм, нередко отзывающийся маниловщиною. Большинство из нас твердо убеждено, что если бы не было того, другого и третьего, а, напротив, было четвертое и пятое, так хорошо бы жилось на свете, или же, что стоит только перебиваться изо дня в день, и рано или поздно какое нибудь счастие непременно перепадет на нашу долю: либо в лотерею выиграем, либо дядя умрет и наследство оставит, либо у всех соседей хлеб градом побьет, а у нас урожай будет сам-пятнадцать. Притом лотерейный выигрыш представляется нам столь же вероятным, как и связь счастия с 200,000 — несомненною (200,000 — это, по курсу, как раз тот полумиллион франков, который В. Гюго требует для каждого человека и предвидит в результате человеческой цивилизации!). С другой стороны, те из нас, которые более искушены жизнью и размышлением, давно махнули рукой на личное счастие и даже на возможность счастия для всех своих современников вообще, но зато упорно верят в возможность счастия на земле, по крайней мере, для более или менее отдаленных потомков наших, и в осуществление его, посредством дружных и рационально направленных усилий всех людей к устранению зла. Стоящие на этой точке зрения ближние наши, конечно, не согласятся признать в человеке маленького божка, ради счастия которого земля существует, хлеб родится, сияет солнце и сверкают звезды. Тем не менее, дурные привычки нелогического мышления, всосанные с молоком матери, привитые школою и жизнью, так крепко сковывают наше мышление, что нам почти невозможно допустить, чтобы несчастие было неизбежным условием существования человека на земле. Бессознательным постулатом нашего жизненного мышления является мысль, будто человечество представляет телеологически замкнутое в себе целое, не имеющее целей вне себя и даже не допускающее, хотя бы в воображении, иных целей, кроме так или иначе понимаемого собственного благополучия. Таким образом, на гамлетовское „to be or not to be“ мы отвечаем: „не быть или быть счастливым“, и жизнь, в предельном понятии ее, кажется нам тождественною со счастием; отрицание же достижимости счастия, по меньшей мере отдаленными потомками, представляется нам, наоборот, чем-то совершенно абсурдным и чудовищным, каким-то логически недопустимым отрицанием жизни и ее смысла, отрицанием основы всякой деятельности и всякого практического мышления. Вот почему пессимизм является учением вполне антипатичным и, повидимому, совершенно перевариваемым для нашего мыслительного аппарата, и вот почему мы сочли необходимым напомнить читателю, что элементарная справедливость должна побудить нас во всяком случае выслушать доводы тех людей, которые считают жизнь, по существу ее, злом; а несчастие, страдание, неудовлетворение — необходимо преобладающими состояниями человеческого сознания.
II.
Пессимизм, сам по себе, также мало причиняет страдание или печаль, как „учение о ядах“ причиняет смерть отравлением или „учение о наркотических веществах“ вызывает сон или одурение. В своей философской форме он является перед нами вполне абстрактною теоремою, научною или нет, смотря по тому, насколько она доказана, но во всяком случае допускающею доказательства только путем логического рассуждения, а отнюдь не обращением к человеческому чувству, не интуитивным или непосредственным сознанием. Пессимизм стремится доказать, что „баланс жизненных удовольствий“ (die Lustbilance des Lebens), кредита и дебета жизни, дает в итоге отрицательный результат или, говоря иначе, что с точки зрения счастия живых существ несуществование мира должно быть предпочтено его существованию. Представим себе мысленно инструмент, который отмечал бы различные душевные состояния путем колебания ртути в стеклянной трубке, причем нуль (0) шкалы соответствовал бы отсутствию всякого ощущения и сознания (т. е. состоянию сна или смерти, или, говоря философским жаргоном, „небытия“), а деления выше и ниже нуля — состояниям удовольствия и страдания. Тогда, по мнению Шопенгауэра, отца пессимизма, ртуть в нашем инструменте будет колебаться исключительно в нижней части трубки, никогда не переходя нуля и достигая этой „высшей точки“ только во время сна, экстаза, самозабвения, смерти. Другими словами, Шопенгауэр признаёт в жизни только различные степени страдания, причем в качестве удовольствий людьми принимаются моменты наименьшей боли, а верхом достижимого для человека счастия является состояние абсолютного покоя, сна, смерти, поглощения великим Ничто — Нирваною. Несколько иначе формулирует основной тезис пессимизма новейший его апостол, Гартман. Он допускает повышение ртути в указателе душевных состояний выше нуля шкалы, — другими словами, признаёт существование „положительных“ удовольствий или таких душевных состояний. которые „качественно“ выше состояния абсолютного покоя, но в то же время он утверждает, что ртуть никогда не поднимается настолько градусов вверх, насколько опускается вниз, — т. е., что высшее напряжение удовольствия значительно меньше высшего напряжения страдания, — и что, с другой стороны, ртуть вверх поднимается лишь очень редко, в исключительных и чрезвычайных случаях. Таким образом, если для Шопенгауэра несуществование является абсолютным благом, то для Гартмана оно заслуживает предпочтения пред существованием только вследствие необходимого качественного и количественного превышения страданий над удовольствиями; но во всяком случае для обоих философов, как и для довольно многочисленных их последователей, несуществование жизни стоит выше ее существования, или „небытие“ выше „бытия“... Такова основная теорема пессимизма. Прежде чем идти дальше, мы считаем нужным еще раз напомнить,что теорема эта, доказана она или нет, может и должна быть рассматриваема отдельно, как от практического ее значения, так и от тех выводов, которые делаются на основании ее пессимистами. Претендуя на характер индуктивной истины, она, наравне со всеми другими научными теоремами, подлежит критике единственно с точки зрения ее доказанности и независимо от практического и даже более или менее очевидного научного значения.
Только констатируя соотношение конкретных фактов, она, раз будучи доказанною, останется верною, помимо печальности или отрадности самого соотношения, помимо полезности или вредности констатирования его и независимо от его большей или меньшей важности, хотя, конечно, если она доказана, — с нею придется считаться во всех рассуждениях, затрагивающих ее сферу.
Но доказана ли она? И, прежде всего, может ли быть даже речь о предпочтении, с эвдемонологической 1 точки зрения, несуществования мира его существованию, когда всякая тварь радуется жизни, всякое живое существо выражает joie de vivre, и людское сознание громко говорит о превосходстве жизни над смертью, выражая степень этого превосходства словами Ахилла: „лучше быть батраком беднейшего поселянина, чем царствовать над всею толпою теней“. Судить о качестве своих ощущений, о их приятности или неприятности, и затем о своем счастии или несчастий каждый может только сам за себя, и человечество, очевидно, должно считаться счастливым, если сознание всех людей ставит жизнь выше смерти... Как ни веским кажется такое возражение, оно только дает пессимистам повод развить наилучше обработанную и наиболее остроумную часть их учения.
1
Эвдемонология — учение о счастии.
Нас эксплуатируют, — говорят пессимисты, — нас обманывают и надувают! Человек не только не маленький божок, величаво обособленный, самостоятельный и цельный, — он просто игрушка в руках бесчеловечной, слепой, эгоистичной силы. Существует в мире какой-то великий обманщик, который пользуется нами для своих целей, а в то же время, посредством целой системы иллюзий, затемняет для нас свое плутовство. Мы нужны этому обманщику для его целей, и вот он вызывает нас к жизни, заставляет жить, дает необходимые для жизни силы и наполняет ее иллюзиями, благодаря которым мы любим жизнь и не можем от нее оторваться. Если бы мы заметили плутовство, жертвою которого являемся, то, конечно, отказались бы жить; но у нас не хватает ума разобраться в опутывающей нас системе обманов. Исполняя только предначертания высшей воли, мы, тем не менее, постоянно воображаем, что живем для себя, и не можем отделаться от этой иллюзии. Каждый шаг наш, каждый поступок обставлен соответствующею плутнею и, когда мы должны что нибудь сделать, нам кажется, что мы этого хотим. На пути нашем всюду расставлены приманки, на которые мы и набрасываемся слепо и неудержимо; заметив затем свою ошибку, мы, тем не менее, по ограниченности своего ума, готовы тотчас же повторять ее снова и снова, и таким образом проводим всю жизнь в погоне за красивыми приманками. Всякое желание наше имеет в основе своей иллюзию, но лукавый обманщик расположил вещи в мире так, что сущность каждого желания замечается нами только после его удовлетворения; зато нет того желаемого предмета, пустоту которого мы не поняли бы после обладания им, и правилу этому не было еще исключения с самого сотворения мира. Таким образом, призрачность расставленных нам приманок должна бы давно уже стать очевидною, но их так иного, являются они всегда в такой разнообразной, заманчивой форме, что мы продолжаем набрасываться на них каждый раз с новою жадностью, воображая найти в них удовлетворение и счастие. Этими приманками являются: то богатство, то любовь, то слава, то наконец возвышенная мечта добродетели, заставляющая нас жертвовать стоящей вне нас, чуждой цели своими интересами, повидимому, самыми близкими и дорогими 2 . Тысячи раз чувствуем мы разочарование и усталость даже отвращение к жизни, но все же это не спасает нас от погони за химерами и преследования призрачных, чуждых нам целей, так как собственная „наша“, близкая и интересная нам цель в сущности только одна и есть, — скорейшее прекращение жизни и возвращение к Нирване, а это невозможно иначе, как после сознания, что жизнь по существу своему есть преследование чужих целей, наложенная на человека барщина и сама по себе — „чужой“, коварный и роковой дар.
2
Renan. Dialogues Philosophiques.
В чью же это пользу, однако, отбываем мы барщину? Кто или что такое этот лукавый обманщик, плут, который, втирая нам очки, заставляет служить своим целям? Как его имя, какое он носит название?
Bei euch, ihr Herrn, kann man das Wesen Gewohnlich aus dem Namen lesen... 3Пессимисты называют распоряжающуюся нами силу то Природою, то Волею, то Бессознательным, то Абсолютным, то das All-Eins. Названия эти, как читатель видит, действительно говорят уже кое-что о характере пессимизма. Но, во избежание недоразумений, мы выберем один из этих терминов — „Воля“, и рассмотрим, какой смысл вкладывается в него пессимистами. Заметим, прежде всего, что здесь речь идет не о той воле, о свободе или несвободе которой так часто велись и ведутся прения. Нет, шопенгауэровская Воля — какая-то особенная, мировая воля, своего рода эманация великого космического целого и в то же время родительница его, единая в себе и со „всем“, внедряющаяся en passant в индивидуальностях, но не умирающая с ними и независимая от них. Воля эта — антитеза покоя, небытия, Нирваны; она — неспокойна, голодна, жадна к жизни. Мировая Воля — это „желание быть“; выражаясь вульгарно, это какой-то зуд к жизни: своим „желанием быть“ Воля так и зудит во всем. Но затем мировая Воля слепа, неразумна, бессознательна и, кроме зуда к жизни, ничего за душою не имеет. Только этим глупым, неразумным зудом к жизни она создаёт миры и, что всего обиднее, только им и водит нас за нос. Проникая в космические атомы, этот зуд побудил их обнаружить взаимное притяжение (прямо пропорциональное массам и обратно пропорциональное квадратам расстояний), соединяться в туманные массы и громадные мировые тела, разрываться, образовывать планеты и на этих планетах, согреваемых лучами солнца, слагаться в органические соединения. Далее на почве, подготовленной мировою Волею, и опять единственно в силу ее „желания быть“, появляются на земле и организмы, обладающие индивидуальностью. Но индивидуальность их чисто призрачная, и они остаются связанными никогда не разрывающейся пуповиною с мировою Волею, от которой получили начало и импульс к жизни. Каждый атом их существа проникнут Волею, и волевыми стремлениями этих атомов определяется форма организмов, отправления их органов и функции всего целого. Таким образом, органические существа, подобно человеку обладающие, повидимому, вполне абсолютною индивидуальностью, в действительности только пляшут на ниточке, подергиваемой мировою Волею, и последняя имеет полную возможность руководить каждым поступком их. Так и грандиозный ход исторического развития человеческих обществ определяется единственно мировою Волею в ее стихийном и бессознательном стремлении проявиться в возможно пышном, качественном и количественном, расцвете жизни. Проявлением этого стремления явился переход от охотничьего быта к пастушескому и земледельческому, от жизни в беспорядочных группах, в организованных ордах, — к жизни государственной, а также и все движение земледельческой и вообще производительной культуры, успехи прикладных знаний, развитие условий гражданского, государственного и международного общежития, прогресс нравственных идей и привычек, и т. д., и т. д. Весь этот громадный процесс человеческой цивилизации потому и совершался так беспорядочно, дико, мучительно и бесчеловечно, что руководила им слепая, стихийная, неразумная сила, мировая Воля с ее бессознательным, повсюду разлитым зудом к жизни. По той же причине, в результате культурного прогресса человечества ничего и не оказалось, кроме развития жизни. Конечно, теперь какая нибудь квадратная единица земной поверхности питает несравненно большее число людей, животных и злаков, чем когда бы то ни было раньше, и вообще количество жизни на земле значительно возросло; но счастие живых существ от этого нисколько не увеличилось, что и понятно, так как во всем этом процессе вовсе не о счастии шла речь. Правда, в общем ходе культурного прогресса развивается и человеческое сознание, но только попутно и косвенно, и если этой маленькой божественной искре предстоит порушить с могучим, хотя и неразумным „желанием быть“, то борьба тут несомненно неравная, как бой Давида и Голиафа. Пессимисты однако предвидят, что такой бой непременно произойдет и окончится победою и торжеством разума над неразумностью, сознания над бессознательным, стремления к счастию, к покою — над зудом к жизни, к несчастию. Вызвав в своем стихийном разгуле разумное существо на свет божий, мировая Воля сделала роковую, непоправимую ошибку. Известно, что всякая сила, как бы свободно она ни гуляла и ни размахивалась направо и налево, рано или поздно истощается, и тем скорее, чем энергичнее проявляется, совершая таким образом своего рода самоубийство, называемое на философском языке „самоотрицанием“. Вот к подобному самоотрицанию приблизилась, по мнению пессимистов, и мировая Воля. Слишком разгулявшись, она создала человека себе на пагубу, потому что от руки его приемлет смерть. Сознав невозможность счастия, развитое человечество убедится в неразумности „желания жить“, откажется от жизни, а вместе с ним погибнет все живое, и самая Воля, и в безграничном, неизмеримом пространстве будет царить абсолютный покой, — Нирвана, великое Ничто... В этом и будет состоять предельная точка прогресса человеческого сознания и великая победа разума над стихийною неразумностью.
3
У вас, господа, из имени можно вычитать и характер.
Итак, лукавый плут, опутывающий нашу жизнь иллюзиями, это — мировая Воля, разлитый всюду зуд к жизни или, если хотите, начало и принцип жизни. Теория мировой Воли составляет краеугольный камень мировоззрения пессимистов; в ней заключается их космогония, гипотеза происхождения жизни и видов и, наконец, их философия истории, причем все и вся с поразительною простотою объясняется одним стремлением к увеличению количества жизни в мире.
IIІ.
Не смотря однако на эту соблазнительную прямоту, мы не намерены приглашать читателя к признанию теории мировой Воли в ее целости и, напротив, прямо просим откинуть все, что в ней есть априорного, антропоморфного и метафизического. Зато, как скоро эта операция будет произведена, теория мировой Воли представится нам давно уже знакомым читателю атомизмом, которого и вполне достаточно для обосновывания пессимистического учения. Так, когда пессимисты заявляют, что их учение „с необходимостью вытекает из метафизических принципов слепоты и неразумности Воли, и обусловленного (gesetzten) только слепою и неразумною Волею существования мира“ (Гартман), то легко убедиться, что вся сила здесь не в существительном „Воля“, а в прилагательных „слепая“ и „неразумная“, т. е. в отрицании телеологическаго характера мироваго процесса и в утверждении его стихийности; — между тем прилагательные эти (употребление которых, заметим кстати, составляет крупное философское отличие пессимизма) мы можем отнести и к тем силам, взаимодействием которых, по представлению атомизма, обусловлено существование мира. При замене слов „мировая ..Воля“ словами „атомистические силы“, для нас сделается возможным признать и дальнейшие представления пессимистов. Атомизм, как научная теория, и пессимизм одинаково согласны в отрицании какой бы то ни было эвдемонологической целесообразности в процессе развития жизни на земле. Слепые и неразумные силы, под влиянием которых слагалась органическая жизнь, очевидно, не могли иметь никакого понятия о счастии и несчастии, страданиях и удовольствиях, хорошем и дурном. Для них могла быть речь только об организмах, способных к жизни и других, неспособных к ней — и только с точки зрения этой способности или неспособности к жизни возможно представление о целесообразности в природе.
Но зато мы можем, не стесняясь, перерезать пуповину, которая связывает в представлении пессимистов, обладающие индивидуальностью организмы с мировою Волею, без того, чтобы они перестали „хотеть жить“, преследовать „чуждые“ им цели и набрасываться на приманки, расставленные перед ними если не мировою Волею, то потребностями организма. Индивидуум будет преследовать „чуждые“ цели просто потому, что это ему свойственно, как сочетанию атомов, сложившихся стихийно и слепо, без всякого внимания к благополучию организма и без всякой иной задней мысли, кроме возможности существования. Дело в том, что эта единственная задняя мысль сковывает индивидуум также крепко, как только могла бы сковать мировая Воля с ее пуповиною: в видах возможности существования организма, атомы складываются так, чтобы индивидуум обладал жаждою жизни, инстинктом самосохранения, в известные моменты слепо и стихийно набрасывался на питье и пишу, на любовь и другие „приманки“. Если бы слагающиеся в органический комплекс атомы не влагали в него этих стремлений, этих необходимостей, то он не мог бы существовать и исчез с лица земли. Жить может только приспособленный к жизни организм, потому что, кроме его самого, никто об нем не позаботится и няньчиться с ним не будет, так что всякая попытка атомов сложиться в неприспособленные к жизни комплексы должна оканчиваться неудачею. Поэтому в сложении организмов и замечается некоторый план, грубый, аляповатый, стихийно и слепо сложившийся, единственно в видах возможности существования организма, и целесообразный только с этой точки зрения. На эту целесообразность указывали дарвинисты, выводя ее из принципов приспособления к среде, „борьбы за существование“, причем переживают организмы наиболее счастливо одаренные. Признают ее и пессимисты, для которых она является продуктом „зуда к жизни“ с его последствиями. Но эта целесообразность касается только возможности существования организмов, развития жизни на земле, интересов вида, словом — тех целей, которые ставит себе мировая Воля в своем желании проявиться в возможно пышном расцвете жизни, а никак не благополучия и счастия индивидуумов. С точки зрения пессимистов, эта целесообразность даже прямо противоположна интересам организмов, ибо в стихийной, бессознательно сложившейся приспособленности к жизни именно и заключается та пуповина, которая связывает нас с мировою Волею. Наши инстинкты, „чудные“ и „дивные“ с точки зрения поддержания жизни и вида, и составляют те формы, в которых проявляется „неразумное желание жить“. Именно они-то и влекут нас к разным приманкам и к целям, не имеющим ничего общего с нашим благополучием и нашим счастием, к — целям жизни и вида, противоположным тем целям, которые, повидимому, должна бы ставить себе сознательно стремящаяся к счастию личность.