Шрифт:
"Конечно, не подрывая..." Оговорку эту Соустин нашел весьма уместной, она несла в себе нечто успокоительное, напоминала о государственном чувстве меры... Он только обратил внимание Калабуха:
– У вас тут два раза "при". Фразу в скобках я изменил бы так: "в особенности если учесть колоссальные контрольные цифры нашей индустрии". Калабух размышлял.
– Вычеркните это место совсем.
– Подошел, наклонился сзади.
– Да почернее, почернее! Дайте я сам...
– В нетерпении выхватив у Соустина перо, он не зачеркнул, а залил строчку чернилами.
Соустин попутно заметил:
– Я получаю письма из провинции, из деревни. Там все опять разворошено, как в восемнадцатом. Очевидно, революция, товарищ Калабух, не терпит длительных спокойных передышек?
Калабух, прошагав грузно, по-военному, остановился у окна. То была поза мыслителя: руки назад, взгляд рассеянно прищурен, он созерцал не во вне, а внутри себя.
– Еще старик Фихте сказал...
– он произнес это не без поощрительной иронии, как бы многое по-свойски прощая добряку Фихте, - еще старик Фихте сказал: "Мы, человечество, ставим себе задачи и разрешаем, чтобы в их разрешении найти еще более высшие задачи"!
Соустин слушал с подчеркнутой внимательностью. Нет, тут было не унаследованное от Мшанска, дедовское, мужицкое низкопоклонство: Калабух обаял его чем-то... Бывший наборщик, бритоголовый, курносоватый и по-бычьи насупленный, в обвислых защитного цвета шароварах и гимнастерке, - как мало согласовались с такою внешностью и биографией его нежданная ученость, культурная широта обобщений, почти профессорская изысканность цитат!
Но Калабуха прервал курьер, принесший Пашкину перепечатанную на машинке рукопись. Соустин вышел из-за стола, чтобы напомнить, в чем дело. Завотделом не читал, скорее дергал, сморщившись, страницу за страницей. Он равнодушно бросил рукопись замирающего в надежде Пашки, вместе с его бахилами, бросил на стол.
– Отдайте тому, кто заказывал.
– Но товарищ Зыбин сказал...
– Пусть товарищ Зыбин и печатает, где хочет.
Равнодушие было напускное; за ним пряталось явное удовлетворение, пожалуй, даже предвкушаемое торжество... Соустин на ходу перелистал рукопись. Конечно, задание дали Пашке не по силам. А он еще, по своей пылкости, перестарался в иных местах, подпустил такой лирики, что за него морозным стыдом подирало по спине. Соустин жалел парня, хотя и знал, что Пашку взлелеивали как будущего его соперника.
Зыбин, очень занятый своими делами, взял статью не глядя. Хорошо, он сейчас сам поговорит с Калабухом. Он вообще мало или как-то черство замечал Соустина. Может быть, даже считал, что для редакции больше не нужен такой.
Дело было не в Зыбине. Из-за него глядел завтрашний день, готовящийся как будто заново, безжалостно, пересмотреть людей и их дела.
Впрочем, мысли об этом жили пока туманно... Соустин опять пал грудью на свои рукописи. Он кушал уже эту пищу без аппетита, но статья о хлебозаводе его все-таки заинтересовала.
Хлеб, хлеб - вот он теперь как делается!
Огромные чаны, в которых пухнет опара, мощные лопасти месилок, а тесто режет механическая делительная машина на равные, одинакового веса и величины куски... Конвейер подает их в печь, эти пузатые, пахнущие Мшанском, юностью кругляши. Только в Мшанске калачная помещалась в полуподвале, где густая железная муха гудела и осыпала стены черной листвой и тело взлипало от едучей огненной духоты, так что подпекарь Колька Соустин работал в одних подштанниках. И пот его капал прямо на жирные, пудовые тестяные оплывы, которые он кулачил и с крёкотом ворочал с боку на бок своими наболелыми, малосильными еще кулаками. Прилипшие к рукам ошурки соскабливались потом опять в корыто с тестом, чтобы не пропадало добро. И пылающие глянцево-желтые, розоватые караваи с писком остывали на верстаках, на полатях, на кочкастом от грязи полу. "Почему они пищат?" - спросил он как-то, еще дитенком. "Дак они с котятами", - пошутил хмуристый, деловой дед.
Неожиданный голос Зыбина сказал:
– А статейку-то, Калабух, придется все-таки напечатать.
Зыбин вошел неслышно, во время грез, казалось - проплыл сквозь стены. От человека отлагалась в памяти его высокость, неторопливая, слегка пригорбленная, его волосы, вставшие на голове желтым кудлатым хохлом, такую прическу носят студенты-физкультурники, она дрожит на бегу и раздувается на висках, как рога.
Калабух стучал пальцами по газетному листу.
– Что у нас, товарищ Зыбин, большая серьезная политическая газета или место для упражнения малограмотных? Ты даешь заметку по искусству, по одному из важнейших отделов куль-ту-ры! И ты хочешь сунуть читателю позорную, смешную мазню, дребедень?
– Погоди, погоди, Калабух. В условиях пятилетки газете нужны новые кадры, с нашим, рабочим нюхом...
– Нет, ты почитай!
– Калабух, выдернув у него рукопись, кинул глазом на Соустина, как бы приглашая его поторжествовать вместе.
– "На картине нарисован сильный, мускулистый (ну да, обязательно мускулистый!) рабочий, который могучим ударом выбивает из болванки искры, словно волшебные бриллиантовые цветы". Дальше: "К сожалению, нарисовано все очень мрачной краской, не давая понятия поэзии пролетарского труда..."