Шрифт:
Добролюбов с воодушевлением занялся сбором необходимых бумаг: нужно было обратиться в Духовную академию, чтобы вытребовать пришедшие туда семинарские документы. Уже 18 сентября обер-прокурор Синода Николай Александрович Протасов сообщил нижегородскому архиерею Иеремии об увольнении Добролюбова из духовного звания, однако оформление бумаг растянулось до ноября{77}. Родители поддерживали Николая и морально, и материально, регулярно высылая деньги и давая в письмах советы. Отец постоянно напоминал, чтобы сын не писал «много и ко многим»{78}, ибо нужно экономить время для полезных занятий. Мать жаловалась, что скучает по сыну («Я согласна была бы ехать к тебе на самой плохой тележеньке»), упрекала его за редкие письма, сообщала, что часто сидит «на его месте и мечтает о нем», «воображает его в мундире и думает, как он должен быть хорош в нем»{79}.
Добролюбов меж тем погрузился в учебу. При зачислении он обязался к Рождеству выучить и сдать французский язык, который не изучался в семинарии, но входил в обязательную институтскую программу. В педагогическом институте этому языку его обучал француз, не знавший ни слова по-русски, отчего на первых порах ученик ничего не понимал и постоянно выходила путаница{80}. Однокурсник Александр Радонежский потом вспоминал, что Добролюбову приходилось самостоятельно продвигаться в изучении языка и делать это по популярнейшему роману-фельетону Эжена Сю «Парижские тайны»{81}. Шлейф плохого знания современных европейских языков (в отличие от отменного знания латыни, греческого и старославянского) тянулся за Добролюбовым долго — как минимум до самого выпуска. Подтверждением тому служат не только отметки (по французскому он имел низший балл — 3,5), но и самооценка в письмах и дневниках. Так, 25 апреля 1856 года Добролюбов писал сестре Антонине о намерении летом серьезно заняться языками, чтобы довести владение ими до приемлемого уровня: «Французский я знаю теперь так, что понимаю всякую книгу и всякий разговор и, немного побыв с французами, легко приучусь говорить; но немецкий еще я знаю мало, так что и книги читаю только с лексиконом»{82}. Несвободное владение иностранными языками — «родимое пятно» большинства семинаристов и причина их психологических комплексов{83}. Ими страдал не только Добролюбов, но и его старший друг Чернышевский, который учил языки по книгам (Евангелию, романам) и, когда очутился в 1859 году в Лондоне, направляясь к Герцену, поражал прохожих тем, что издавал какие-то нелепые звуки вместо английских слов. На самом деле он неплохо знал язык и свободно читал на нем, но произносил слова так, как они пишутся.
Институтский распорядок дня на четыре года определил жизнь Добролюбова и установил ритм, которому ему приходилось следовать, даже если хотелось иначе. Воспитанники жили прямо в учебном заведении, находившемся на Васильевском острове, вместе с Петербургским университетом (дворец, где некогда помещались Двенадцать коллегий, и поныне является одним из корпусов университета), и подчинялись строгому распорядку, поэтому, например, засидеться за книгой до двух-трех часов ночи было невозможно: в десять вечера сторож гасил свет. Читать и заниматься приходилось в отведенные для этого часы, во время лекций и на каникулах. В письмах родителям, а потом другим родственникам Добролюбов постоянно жаловался на дефицит времени для внеучебного чтения и работы. Вот как выглядел его день:
«В шесть часов раздается пронзительный звонок, и я встаю. Одевшись и умывшись, иду в камеру и принимаюсь за дело — до половины девятого. В это время дается обыкновенно булка и кружка молока — сырого или вареного; я беру обыкновенно сырое. Пред завтраком читаются утренние молитвы, дневные — апостол и евангелие.
Потом в девять часов начинаются лекции, каждая по полтора часа. В двенадцать часов приносят оловянное блюдо, нагруженное ломтями черного хлеба: это еще завтрак или полдник. Потом опять лекции продолжаются до трех часов. До обеда обыкновенно бывает четыре лекции. В три часа обед, на котором бывает три блюда, а после обеда до четырех с половиной мы можем и даже почти должны гулять по городу. В половине четвертого еще лекция — до шести часов. В шесть часов пьем чай — свой, а не казенный. В восемь с половиной ужин из двух кушаний. В десять спать отправляемся»{84}.
В последний 1856/57 учебный год, особенно в первую его половину, судя по дневнику, Добролюбов часто нарушал распорядок, пропуская лекции и иногда поздно возвращаясь из города. Однако успеваемость будущего критика была отличная (средний годовой балл колебался около 4,8–4,9 по пятибалльной шкале), и он все годы числился в ряду лучших на своем курсе{85}.
Конечно же, Добролюбов продолжал много читать. На смену «Реестрам…» приходит составление библиографии всех русских литераторов (писателей, историков, критиков, этнографов и т. д.), представляющей собой «личные дела» всех авторов с указанием перечня их сочинений и отметками о прочтении. Сохранилось более шестидесяти листов таких перечней за 1854–1855 годы, куда входят почти все русские прозаики, поэты и драматурги первой половины XIX века. Вот далеко не полный список авторов, большая часть сочинений которых была прочитана Добролюбовым: Фонвизин, Карамзин, Жуковский, Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Григорович, Белинский, Некрасов, Загоскин, Булгарин, Кукольник, Сенковский, не говоря уже о второстепенных и ныне забытых Подолинском, Коровкине, Шаховском, Менцове, Ушакове, Фурмане и многих других{86}.
Как и в семинарии, молодой студент очень быстро выбрал себе наставника, к которому испытывал не только научный пиетет, но и человеческую симпатию и даже привязанность. Им стал Измаил Иванович Срезневский — крупный лингвист и историк древнерусской словесности, академик и профессор Петербургского университета. Взаимный интерес профессора и студента очень быстро вылился в совместную научную работу: Добролюбов принес наставнику собранные в Нижнем этнографические и лингвистические материалы, ожидая рекомендаций. Срезневский одобрил направление исследований и посоветовал провести сравнительное сопоставление собранных пословиц с уже напечатанными{87}. Не доведя до конца эту работу (выход сборника пословиц Ф. И. Буслаева изменил первоначальный замысел), Добролюбов берется за более серьезный труд — статью «О поэтических особенностях великорусской народной поэзии в выражениях и оборотах», которая перерастет в статью «Замечания о слоге и мерности народного языка». Обе эти работы написаны в русле подхода к изучению поэтики фольклорного языка, изложенного в работе Срезневского «Мысли об истории русского языка» (1850). Однако Добролюбову удалось сделать небольшое открытие: как утверждают фольклористы, он едва ли не впервые описал яркий прием народной поэзии — «ступенчатое сужение образа» («сначала высказывается общее понятие, а потом берутся частности, например: в зеленом саду, в вишенье, орешенье»).
Срезневский всё больше вовлекал талантливого студента в исследования. В 1856 году под его руководством Добролюбов подготовил рецензию на книгу о жизни Франтишека Челяковского, чешского поэта и филолога, которую Срезневский опубликовал в «Известиях Императорской академии наук». Хотя короткая заметка не была подписана, тем не менее студенту должен был льстить факт публикации, свидетельствовавший, что его мечты об академической карьере постепенно претворяются в жизнь. Для выпускной работы научный руководитель предложил Добролюбову исследовать древнеславянский перевод византийской хроники Георгия Амартола. Студент с энтузиазмом засел в Публичной библиотеке за рукописи и издания, так что его дневники 1857 года пестрят упоминаниями о кропотливой работе, перемежавшимися с известиями о немногочисленных развлечениях. В целом Добролюбов явно тяготился чисто филологическим и текстологическим характером исследования (Срезневский заставил его сличать три редакции хроники). Примечательно, что научный руководитель не только высоко оценил добросовестный труд, который был отмечен в числе лучших на выпускном акте, но и воспользовался его результатами в своей статье 1867 года «Русская редакция хроники Георгия Амартола»{88}.
Значение Срезневского в жизни Добролюбова отчасти похоже на ту роль, какую тридцатью годами ранее играл профессор Московского университета Николай Надеждин в судьбе будущего критика Виссариона Белинского. Надеждин не только привечал талантливого студента и, уезжая за границу, поселил его в своей квартире, но и, когда Белинского выгнали из университета, дал ему работу в газете «Молва». В отличие от Надеждина, который был еще и критиком-издателем, у Срезневского была лишь одна ипостась — академического ученого, что, видимо, и стало одной из причин, по которой Добролюбов не продолжил с ним сотрудничество после окончания института. В дневниковой записи от 7 января 1857 года он уже называл наставника «странным человеком», потому что тот «всё еще отвергает значение Белинского в истории русского просвещения»{89}. В это время умом Добролюбова владел уже не только Белинский, но и Чернышевский, предложивший ему гораздо более перспективную работу в журналистике. Так происходила переориентация студента с научной стези на журнально-публицистическую. Несмотря на это, его первые статьи написаны в духе академических, историко-библиографических сочинений середины XIX века; но, как мы увидим далее, он быстро отошел от этой манеры.