Шрифт:
Пятая глава, эпиграф к которой – цитата из Первого послания к Коринфянам (1: 18–23) на церковно-славянском языке, – посвящена христианству, убиваемому безразличием:
«В Европе утвердилось мнение, что христианство неудачно, не оказалось на высоте духовных потребностей. Ныне оно, по существу, мало кому известно. Суть христианского учения перетолковывается самым разнохарактерным образом – от чувственной мистики Рима до обиходной морали Толстого, от бабьих суеверий до сознательного полного отрицания за христианством всякого значения, кроме разве исторического. За официальной религией, никого не удовлетворяющей, никто не видит той мистической красоты, которая увлекала и мыслителей, и нищих духом, и философов, и пламенных женщин, той красы, которая согрела человеческое сердце и на время заставила замолкнуть вопль мировой тоски… […] Христианство нам не только чуждо – оно для нас ничто. Его не изучают даже для того, чтобы его отрицать: его просто отрицают как нечто отжившее, далекое, неприменимое, мертворожденное.
„Qu’ils se donnent donc la peine de connaitre la religion qu’ils combattent!“ – тоскливо говорил Паскаль [38] , всей мистической пламенной душой своей болевший за равнодушие людей к самой светлой мечте человечества. Но именно равнодушие убивает всякое понимание мистики, и христианство не было бы так чуждо, если б оно изучалось страстно, хотя бы и с враждебными намерениями. Горячих, увлекающихся врагов ни одна религия не боялась» (с. 184–185).
38
Юлия цитирует «Мысли» Блеза Паскаля по памяти: «Пусть они хотя бы осведомятся сначала, что это за религия, с которой они борются, прежде чем с ней бороться» (Паскаль Б. Мысли / Перев. с фр. Ю. А. Гинзбург. М.: Изд-во им. Сабашниковых, 1995. С. 190).
Религия стала всего лишь сводом нравственных правил, по большей части неосуществимых, сдерживающим принципом для простонародья либо, напротив, союзницей в борьбе за социальное освобождение (христианский социализм, близкий к воззрениям Льва Толстого и даже папы Льва XIII, с. 190), тогда как христианство призывало только к духовной свободе, духовному рождению и просвещению. Убеждения Данзас не совпадают с революционной увлеченностью большой части интеллигенции: «При осуществлении социальных утопий мир задохся бы в пошлости и серой тоске» (с. 18). Социализм является «популяризацией старой мечты, закрепощением ее к земле и материальным интересам, лишающим ее животворной силы вольного духа – и поэтому его усилия осуществить грезы братства бесплодны и вносят в мир лишь худшую горечь» (с. 240). Борьба за свободу несет в себе опасность «подчинения всей жизни и всех мыслей решению большинства». Цитируя на французском языке Ламеннэ («Слова верующего», XIX): «Свобода не вывеска на углу улицы. Она живая мощь, которую человек носит в себе. Не верьте тем, что говорят „Свобода, Свобода“, a сами попирают ее своими действиями» (с. 19–20), Юлия Данзас тем не менее осуждает «капитал, [который] царствует» и создает «новый вид рабства», «экономическое рабство» (с. 16, с цитатой из «Психологии социализма» Гюстава Лебона). В современном обществе «честь сводится к боязни показаться смешным или слабым», и «культурные понятия о приличиях, о стыдливости, о чести и честности представляют лишь ряд курьезов» (с. 11).
Однако христианство не сводится к одной нравственности, оно является исканием духовного света, и «нравственное падение является само по себе страданием, удалением от света» (с. 205). «Мещанская мораль столь же в тягость апостолу Павлу или Франциску Ассизскому, сколько и Ницше» (с. 59). Юлия сожалеет о демократизации христианства, которая влечет за собой потерю его мистического измерения:
«Христианство – не одна лишь санкция естественной морали. Оно вместило нечто другое, более глубокое, оно слило в себе все духовные стремления человека и всю мистику Востока. И не поддается оно объяснению без проникновения в глубину восточного мистицизма. Оттого постигла его неудача в холодной и разумной Европе, оттого наша плоская буржуазная культура так глубоко ушла от него в непонимании.
Но, быть может, и в самой христианской проповеди была допущена непоправимая ошибка? Эта ошибка – в излишней популяризации того, что должно было оставаться таинственным, в лишении христианской мистики ее глубокой красоты и разметывании ее перед толпой, подобно бисеру в горьком речении Иисуса Христа [Евангелие от Матвея 7: 6]. Призыв к духовной свободе обращался ко всем равно, и в том была сила и смысл христианства, но это обращение к толпе, где много было званых, но мало избранных, повлекло неизбежно за собой применение к общему уровню понимания» (с. 206).
Юлия напоминает, что христианство – это религия любви вне всякой морали или цели, политической или общественной:
«Бог христиан – Бог любви… […] На этом представлении Бога не безличной и не пассивной Первопричиной, a Активным Добром, Вечным Источником беспредельной любви к Своему творению – на этом понятии зиждется все христианское миросозерцание. Божественная любовь идет навстречу человеку, призывает его к Себе; она не ждет от него служения Себе, a изливается на него вечной благодатью и просветляет его. Вот основа отношений человека к миру и его Творцу по христианским воззрениям. И к человеку предъявляется одно лишь требование – любовь к благому Творцу и ко всему сущему. Любовь к ближним является тут не столько предписанием морали, сколько необходимой ступенью на пути отречения от мирского для погружения в созерцание Божества» (с. 197–198).
Чтобы вновь обрести эту сущность христианства, не следует ограничиваться каноническими текстами:
«Наряду с целой литературой позднейших Евангелий, Деяний и Актов и т. д. являются указания на древнейшие сборники, как Евангелие Египтян, Евреев, 12-ти Апостолов, быть может, но уступающие по древности каноническим (таково было веское мнение Оригена). Сочинения Иустина, Климента Римского и Александрийского, Варнавы, всех первых писателей, проповедников, апологетов и толкователей христианства пестрят ссылками на апокрифы, лишь частью до нас дошедшие. […] Оттого ныне наивно представлять себе возможным познание Христа помимо его последователей, познание Евангелия помимо апокрифов, познание духа христианства помимо христианской Церкви. […] Мистические запросы нам чужды, и потому непонятно нам христианство, недоступна восторженная духовная свобода, некогда возвещающая мистическим учением для чуткого духа» (с. 195–197).
Юлия Данзас видит в гностицизме борьбу за то, чтобы связать христианство с мистикой Востока, против «наивной и буквальной» «иудеизации» христианства:
«Проповедь аскетизма, столь чуждая еврейскому духу, была унаследована от изможденных восточных созерцателей. С Востока сошло представление о Творце, вечно Сущем в каждой крупице Своего Творения, представление, медленно расплывающееся в оттенках пантеизма Оригена или Татиана. С Востока – вечный символический культ Девы, в котором человечество излило свой порыв к отрешению от скверны мира, свою тоску по неземной чистоте, культ, настолько родственный человеческому духу, что даже в Европе он пережил упадок христианства, он нашел себе храм даже в иррелигиозном искусстве с его идеалом загадочной Мадонны – материнства, освобожденного от грязи и недоумевающего над собственной тайной. С Востока – древняя мечта человечества об облагорожении собственного сознания до обожествления, о мистическом слиянии человечества с Божеством, мечта, нашедшая в христианстве свое полнейшее воплощение и в нем слившаяся с древней, как Восток, идеей искупления…» (с. 208).
Но «седая мистика Востока была затоптана человеческим стадом, а с ней и светлая мечта о дивном, загадочном учении, которое вместило бы общечеловеческие таинства и символику всех племен, и все порывы человеческого духа, и всю жажду познания, и всю тоску искания смысла, и весь гнет мировой скорби, и все смутные неугасающие надежды человека, и всю горечь отрицания жизни, и вечное искание истины и чистоты» (с. 211).
«Вся Реформация была грандиозной попыткой обновить религиозную жизнь, без понимания ее мистической сути. […] Оттого, как ни тяжки грехи католичества перед человечеством, оно силой одного лишь мистицизма, в нем удержавшегося, жизненнее и глубже своего старого противника, пошедшего по пути сухой догматической житейской мудрости и узости пуританизма. […] Вернуться к букве христианства немыслимо, и в надежде на такое возвращение – ошибка протестантства. Да христианство никогда и не жило по букве: оно было по существу отрицанием писаного закона, призывом к внутренней жизни и к пренебрежению внешними условиями. […] От буквы христианства мы далеки. Но еще дальше мы от его духа и его мистической сути. Мертвящая популяризация сделала свое дело, и радость посвященных сменилась тупым равнодушием толпы» (с. 227–229).
Глава VI и последняя приводит к констатации разочарования из первой главы: «За тысячелетия своего разумного существования человечество ничего не создало непоколебимого и не приблизилось к разрешению вечных мучительных загадок, бремя которых лежит на нем с первых проблесков сознания» (с. 235).
Религия, искусство, наука оказались непоследовательными, они не могут удовлетворить гордый ум, они не могут утолить жажду знаний, не могут заполнить собой «пропасть тоски». Только «религия, проникнутая мистикой, дает своим посвященным радости просветленного созерцания, восторги экстаза. Но эта мистика дается лишь немногим избранным, она – не удел толпы, опошляющей ее своим дыханием, оскверняющей ее своим непониманием. Она – удел высокой уединенной мысли» (с. 235), «великих презирателей» Ницше, которые тоскуют по «другом береге» (с. 233) [39] . «Ночь, мистическая ночь!» [40] .
39
Ницще Ф. Так говорил Заратустра. Указ. соч. С. 10 (Предисловие 4): «Я люблю великих ненавистников, ибо они великие почитатели и стрелы тоски по другому берегу».
40
Начало стихотворения из 12 строк по-французски; автор стихотворения, вероятно, сама Юлия Данзас.
И вот последние строки книги:
«Человеческий дух лишь в этом безнадежном стремлении к познанию и к смыслу чует свое призвание, лишь в этой тоске сознает свое влечение, лишь в глубине отрицания познает свою мощь, свою близость к вечной тайне Сущности, чуждой всякому определению. И в этом непобедимом призвании духа к безнадежному исканию – вечная тайна его, тайна духовной сущности, которой нет разгадки, нет объяснения, тайна отношений духа к материи и человека к миру, тайна духа, недоумевающего над собственной сутью.
Тоска… Тоска неведения… тоска бессмыслия, вечная, серая тоска, давно отразившаяся в загадочном взоре старого сфинкса, замершего среди сожженной солнцем пустыни» (с. 244–245).