Шрифт:
Возвышение Струве (и, надо думать, в целом ученых старой формации) С. Б. Крих связывает с тем, что они более чутко, чем партийные выдвиженцы, ощутили, «что власть начала утрачивать чисто революционные ориентиры в сторону традиционно-патриотических» (здесь исследователь также следует за концепцией А. М. Дубровского) [26] . А. А. Формозов провел умную аналогию между вероятным отношением Сталина к лидерам ГАИМКа и точно засвидетельствованным – к деятелям РАППа: согласно К. Симонову, в 1950 г. Сталин сказал о вожде РАППа Авербахе, что тот «сначала… был необходим, а потом стал проклятьем литературы» [27] . В отношении советской верховной власти к РАППу и, вероятно, к ГАИМКу должно было быть немало эмоционального, причем эмоции эти можно и разделить: полуинтеллигенты-начетчики, засевшие в великокняжеском дворце и в радости от собственной эрудиции присвоившие себе право карать и миловать, были, без сомнения, малоприятным зрелищем. Вместе с тем эмоции не помешали Сталину констатировать изначальную пользу от того же Авербаха (на этапе, когда идеологический контроль над литературой было нужно властно утвердить); и, вероятно, сходным было отношение власти и к деятельности ГАИМКа в начале 1930-х гг. Печальная судьба его лидеров объяснялась, несомненно, не просто «попаданием под раздачу» во время репрессий в Ленинграде после убийства Кирова, но и тем, что с точки зрения власти они, как и Авербах, перестали быть «полезными». Было бы важно понять, почему это произошло.
26
Крих 2013: 110–111, прим. 177; со ссылкой на: Дубровский 2005.
27
Формозов 2006: 182; см.: Симонов 1988: 200.
Пресловутый поворот сталинской власти в сторону традиционно-патриотических ценностей (обозначившийся все же совсем ясно лишь в годы войны, а не в середине 1930-х гг.) никогда не носил абсолютного характера и никоим образом не означал отказа от постулатов марксизма в идеологии. Конечно, ни в малейшей степени не предполагало этого и знаменитое постановление ЦК ВКП(б) и СНК СССР «О преподавании гражданской истории в школах СССР» от 15 мая 1934 г., которое, однако, критиковало «абстрактное определение общественно-экономических формаций», подменяющее «связное изложение гражданской истории отвлечёнными социологическими схемами», и призывало преподавать «гражданскую историю» в «живой занимательной форме с изложением важнейших событий и фактов в их хронологической последовательности» [28] . Между тем социологизирование в древней истории можно было поставить в вину как раз деятелям ГАИМКа, а результат, к которому должны были привести их штудии, явно состоял в построении всеобъемлющей и связной, марксистской по своим категориям и духу концепции, объясняющей функционирование докапиталистических формаций в целом. Понять, чем именно такой результат мог не устраивать власть, довольно легко: действительно, примерно тем же, чем и идеология РАППа, – приобретением такой концепцией автономии от собственно партийной идеологии и превращением ее в обоснование амбиций выступающих с нею лидеров. Средством разработки этой концепции в ГАИМК служили многочисленные дискуссии, свободные, по крайней мере, по их форме [29] (трудно представить, чтобы на них по-настоящему воспользовался свободой высказаться кто-то из старой профессуры), – однако в начале 1930-х гг. отношение партийной власти к самой возможности идеологических дискуссий было сугубо негативным, и предыдущее десятилетие было потрачено на борьбу с различными «уклонами» и «оппозициями» внутри партии не для того, чтобы теперь превратить в их потенциальный питомник Мраморный дворец [30] . «Полезная» с точки зрения власти задача ГАИМКа состояла в том, чтобы собрать под партийный контроль всех историков определенной специализации и заставить их работать в рамках идеологически мотивированной, но крайне общей по своей формулировке «пятичленной» схемы; однако после того, как это было сделано, большего, по сути дела, не требовалось, а самих лидеров ГАИМКа можно было и покарать за амбициозность. От их «сменщиков» ожидалась разработка конкретных сюжетов в «живой занимательной форме», с ограниченными по масштабу и степени ответственности вариациями на идеологические «темы», которые в рамках той или иной конъюнктуры могли быть спущены сверху [31] . Подчеркнем еще раз: единой и подробно проработанной марксистской концепции древности на этом этапе не появилось.
28
Известия ЦИК Союза ССР и ВЦИК. 16 мая 1934 года. № 113.
29
См., например, мемуарный фрагмент К. М. Колобовой, аспирантки и сотрудника ГАИМК начала 1930-х гг.: Колобова 1967: 8.
30
См. слова А. В. Мишулина о ГАИМКе: «Мнимые “разногласия” и “яростные” выступления друг против друга служили троцкистам простой маскировкой их контрреволюционной работы…» (Мишулин 1937: 236).
31
Примечательно, что пресловутая теория «революции рабов» была сформулирована в ряде полемизирующих версий, причем власть даже не пыталась (явно не видела нужды) поддержать какую-то одну из них: Крих 2013: 116–139.
Последующая судьба исследований по древней истории зависела от того, каким образом сформировалось руководство в ее отраслях. Практически монопольное положение Струве во главе востоковедения позволило ему выступить с концепцией рабовладения на древнем Востоке, претендовавшей на статус общей схемы: ее критика не была невозможна, но равная по охвату материала альтернатива ей не была выдвинута вплоть до 1950-х гг. [32] При этом личные черты Струве предопределили в науке о древнем Востоке систему отношений, в целом, менее неприятную, чем было вообще возможно в сталинское время. Однако антиковедение было более полицентрично, и в нем играли видную роль не только ученые, апеллирующие к старой традиции (В. С. Сергеев и Н. А. Машкин), но и А. В. Мишулин – партийный выдвиженец иной формации, нежели лидеры ГАИМКа. Как нам кажется, именно он в некотором смысле подхватил у них знамя создания единой марксистской концепции древней истории; нет сомнений, что сделал он это по личному убеждению, видя основу для такой общей концепции в теории «революции рабов», и при этом вел себя менее напористо и автономно, чем его предшественники. Претензии Мишулина на создание общей концепции истории древности можно обнаружить в передовых статьях «Вестника древней истории» конца 1930-х гг., в частности, в статье о подготовке марксистских вузовских учебников: это дело виделось ему как сугубо коллективное, реализуемое по единой и подробно проработанной концепции, с детальным распределением между его участниками задач и контролем за их исполнением [33] . Другим делом, теоретически предоставлявшим сходные возможности, но более сложным в монополизации, было намеченное во второй половине 1930-х гг. написание «Всемирной истории»: работа над ее разделами по древности ждет своего исследователя, который мог бы, в частности, установить, не были ли проволочки в ней, повлекшие ее фактический срыв, связаны с трениями между Мишулиным и его оппонентами «старой традиции». Еще один сюжет, заслуживающий внимания, – это попытки Мишулина создать собственную школу: пожалуй, среди его учеников особенно примечателен П. Н. Тарков, чьи работы выглядят хорошо продуманной и предпринятой не без эрудиции попыткой экстраполировать теорию «революции рабов» на ситуацию в эллинистическом Средиземноморье рубежа III–II вв. до н. э. [34] Похоже, что работа Таркова и была одним из «кирпичей», которые, по мысли Мишулина, служили для возведения единого здания марксистской теории античности или даже древнего мира в целом; однако успех этому замыслу можно было обеспечить, лишь заставив лепить такие «кирпичи» большинство тогдашних историков древности.
32
См. подробнее: Крих 2013: 89–115.
33
Мишулин 1939.
34
Например: Тарков 1950.
Возможностей для этого у Мишулина не было в силу как отсутствия в его распоряжении структур, подобных ГАИМКу, а также немногочисленности его собственных учеников, так и несомненной оппозиции его замыслу со стороны ученых «старой традиции». Не случайно его упомянутая статья критична в отношении не только конкретных учебников по истории древности В. В. Струве и В. С. Сергеева, но и самой идеи авторского учебника. Их создатели (в антиковедении – В. С. Сергеев, а затем Н. А. Машкин) были лояльны марксистскому методу (в частности, проявили себя в разработке теории «революции рабов» [35] ), но при этом и верны классической для антиковедения проблематике; а их издания, казалось, подтверждали возможность плодотворного синтеза этих обеих тенденций. Именно такой «синтез» был ко двору во времена «сталинского ампира» 1940-х гг. с его уже очень внятным поворотом к традиционным ценностям. Само наличие таких изданий, которые тогда рассматривались как не просто учебники, а научные труды и были как будто основаны на цельных и притом марксистских концепциях, опровергало в глазах любого стороннего наблюдателя необходимость собирать по «кирпичам» пресловутое «здание», видевшееся Мишулину. Враждебность к авторским учебникам Сергеева и Машкина Мишулин и его ученики сохранили надолго [36] , но смогли лишь сначала притормозить их выход [37] , а затем в меру возможности потрепать нервы их создателям и сторонникам. Чрезвычайно показательна публикуемая в настоящем журнале стенограмма обсуждения московскими антиковедами учебника «История древней Греции» В. С. Сергеева в марте 1949 г. [38] : предложение В. К. Никольского прописать в нем стройную концепцию «революции рабов», и без того высказанное явно «страха ради иудейска», повисло в воздухе; а ученики Мишулина даже на грозном фоне «борьбы с космополитизмом» не могли толком объяснить, в чем учебник Сергеева не дотягивает до правоверности. В 1952 г. на фоне нового сгущения идеологических туч в передовой статье «Вестника древней истории» публикуется проспект все еще не написанных томов «Всемирной истории» по древности: симптоматичным образом, в нем нет прямых упоминаний «революции рабов» (говорится лишь о значении классовой борьбы, в том числе «великого восстания Спартака» и «ударов движений рабов и колонов» в поздней античности), но интегрирующей идеей проспекта представлено именно выделение этапов в эволюции рабовладения [39] . Однако реализация I–II томов «Всемирной истории» оказалась несравненно ближе к конкретной постановке проблем [40] , и можно уверенно сказать, что на «мишулинском» и «раннем постмишулинском» этапах связная марксистская концепция древности (хотя бы только в объеме античной истории) снова не была создана.
35
См. подробнее: Крих 2013: 126–127, 129–130 (см. в т. ч. важное прим. 254).
36
См., в частности, опубликованную П. Н. Тарковым уже после смерти Н. А. Машкина рецензию на его учебник: Тарков 1951.
37
См. о негативном обсуждении учебника Н. А. Машкина «История древнего Рима» в Отделе школ ЦК ВКП(б), инспирированным А. В. Мишулиным при участии В. Н. Дьякова: Машкин 2006: 658.
38
Бугаева, Ладынин 2016.
39
История древнего мира во «Всемирной истории»… 1952.
40
См. о роли С. Л. Утченко в обогащении II тома «Всемирной истории» новыми наработками советского антиковедения: Павловская 2000: 85–86.
Вряд ли кто-нибудь станет спорить, что смерть Сталина создала принципиально новую обстановку во всем советском обществе и в том числе в гуманитарной науке. Именно в 1950-е гг. начинают по-настоящему реализовываться в крупных публикациях такие ученые, как К. К. Зельин, Е. М. Штаерман и С. Л. Утченко; тогда же или немного позднее начинается развитие нестоличных школ советского антиковедения (им в настоящем журнале посвящены статьи и публикация Н. С. Алмазовой [41] , Ю. Н. Кузьмина, О. М. Макаровой и А. В. Стрелкова [42] ). Складывается обстановка, позволяющая без особой опаски, с одной стороны, ставить вопрос о взаимодействии между советской и общемировой наукой (см. в настоящем журнале публикацию Н. С. Тимофеевой материалов о проектах советского научного присутствия в Египте в конце 1950 – начале 1960-х гг. [43] ), а с другой – пытаться искренне и автономно от официальной идеологии разобраться, какой должна быть методология исторического исследования. То, что выработка совершенно оригинальной методологии – дело, мягко говоря, сложное и посильное не для каждого, очевидно; может быть, наши знания подводят нас, но, на наш взгляд, в отечественной науке о древности совершенно оригинальный и широкий по возможностям применения исследовательский метод (фактически самобытный вариант теории нетождества древнего и современного сознаний) был предложен только петербургской египтологической школой [44] . Большинству ученых все же оставалось балансировать между классическими и современными зарубежными исследовательскими методами (мы уже сказали о том, насколько резким было предпочтение, отданное рядом медиевистов школе «Анналов») и методологией марксизма. Качественно новому вниманию к последней содействовала проведенная в 1956 г. мысль о том, что сталинское время исказило исконные принципы коммунизма, к которым необходимо вернуться; и с этой точки зрения труды основоположников марксизма, бывшие вне фокуса внимания, многим казались чистым источником методологической истины [45] . Однако буквальное восприятие категорий марксизма либо их применение для описания тех явлений, которым они не были адекватны, повергло ряд исследователей (субъективно совершенно честных в своих побуждениях!) в неизбежные и непреодолимые апории.
41
Алмазова 2016.
42
Кузьмин, Макарова 2016; Паршиков 2016 (публикация подготовлена названными авторами совместно с А. В. Стрелковым).
43
Тимофеева 2016.
44
Ее зачинатель Ю. Я. Перепелкин, несомненно, создал значительную часть своих наработок еще в сталинское время, но основные его труды стали публиковаться лишь в 1960-е гг. См.: Ладынин 2008: 240–249, 254–256.
45
Замечание Набокова о склонности советской эстетики к внутренне противоречивым выражениям наподобие «Голгофа пролетариата» подтверждают слова члена Президиума ЦК КПСС в конце 1950-х гг. О. В. Куусинена о том, что «очень важные высказывания Ильича держались под спудом» (Бурлацкий 1990: 41).
В известном смысле апорией такого рода можно считать и теорию «революции рабов», т. е., по номинальному ее смыслу, перенесение модели межформационного перехода на рубеже средневековья и нового времени на такой же рубеж между древностью и средневековьем; однако само выдвижение этой теории было все же наращиванием квазиисследовательских конструкций вокруг случайной цитаты, а субъективную честность многих ее разработчиков можно как раз поставить под сомнение. Пожалуй, самый простой пример такой апории, порожденной историком безусловно честным, – это парадоксальная идея Е. М. Штаерман о формировании государства в Риме лишь накануне и в начале принципата [46] . Несмотря на упреки одному из оппонентов в его знакомстве с «“теорией истмата”» лишь «в самых скромных пределах» [47] , исследовательница не могла отрицать, что сама руководствуется базовым со времен ГАИМКа тезисом Ленина о возникновении государства на основе классовых антагонизмов [48] : было достаточно пошатнуть этот тезис (к чему советская наука оказалась уже готова), чтобы обрушить и все ее построение. Тезис Е. М. Штаерман о многоукладности римской экономики [49] , в отличие от софизма о государстве, скорее соответствует действительности: однако не стоит забывать, что с точки зрения марксистской классики большие этапы всемирной истории – это способы производства, в основе каждого из которых лежит какой-то один структурообразующий уклад [50] . Констатация того, что в римской экономике II в. до н. э. – II в. н. э. были в сопоставимой пропорции представлены как рабовладельческий, так и рентный уклады, причем соотношение между ними могло измениться относительно быстро и резко, хотя и была выдержана в марксистских категориях, но в определенной мере выхолащивала базовое для марксизма понятие способа производства применительно к Риму данной эпохи. Наиболее масштабной апорией послесталинского времени нам кажется возрождение в 1960-е гг. идеи об «азиатском способе производства» для определения специфики восточных обществ. Сторонники этой идеи (по сути, этого термина, подкупавшего своей апокрифичностью) пытались доказать раннее появление на Востоке то ли совершенно особой формации, то ли сочетания рабовладельческого и феодального укладов, то ли «вечного феодализма» [51] . Их оппоненты справедливо, с точки зрения марксистской терминологии, указывали, что понятие способа производства выделяется по наличию в его основе специфической формы эксплуатации и что если на Востоке не было какой-то иной формы эксплуатации, нежели рабовладение, рента или наемный труд, то и об «азиатском способе производства» говорить нет смысла [52] ; рабовладельческие же и «феодальные» (рентные) отношения в разных неравновесных сочетаниях встречаются не только на Востоке и являются не особым способом производства, а самими собой [53] . Наконец, практически не замечена именно в качестве апории гипотеза К. К. Зельина об эллинизме как конкретно-историческом явлении греко-восточного синтеза: не вдаваясь в детали, скажем, что исследователь, придя к выводу (совершенно верному), что эллинизм не был этапом в развитии античного рабовладения, ушел от его трактовки как этапа вообще [54] , ориентируясь на базовое марксистское представление о том, что крупный исторический этап может быть выделен только по критерию эволюции экономических отношений [55] . Использование в качестве такого критерия, справедливым для древнегреческой истории образом, эволюции полиса дало бы иной результат [56] , тем более что и сторонники гипотезы Зельина не могут отделаться от восприятия эллинизма как явления с хронологическими границами, т. е. все же стадиального [57] .
46
Штаерман 1989.
47
Штаерман 1990: 74.
48
То, что Штаерман предпочла сослаться в этой связи не на лекцию «О государстве», а на ленинский конспект работ Энгельса, в котором признается существование и негосударственной принудительной власти, организующей жизнь общества (Штаерман 1989: 87, прим. 34, со ссылкой на: Ленин 1969: 261, 263), а также на содержащую тот же тезис полемику Ленина с Михайловским (см. наше предыдущее примечание, а также: Штаерман 1989: 86, прим. 30, со ссылкой на: Ленин 1967: 439), не слишком меняет дело.
49
Штаерман 1969.
50
Маркс 1959: 6–7.
51
См. аннотацию ряда высказанных при этом позиций: История древнего мира 1989: т. 1, 13–17.
52
Никифоров 1977: 34.
53
Никифоров 1977: 40–46. Мы вовсе не хотим сказать, что логические построения Никифорова, направленные против тезисов сторонников «азиатского способа производства», лишены догматизма (например, в утверждении, что рубеж между европейскими древностью и средневековьем обязательно квалифицировать как революцию: Никифоров 1977: 50).
54
См. подробнее о дискуссии вокруг данного понятия: Кошеленко 1990.
55
Примечателен проведенный К. К. Зельиным опыт упорядочения применения марксистских исследовательских категорий на основе формальной логики: Зельин, Трофимова 1969: 11–33.
56
«…Полис перестает быть субъектом истории и превращается в ее объект» (Маринович 1993: 212). Данной проблеме мы планируем уделить внимание в специальной работе [Ладынин 2018; см. Статью 3 в настоящем издании].
57
Например: Сапрыкин 2008.
Судьба этих построений сложилась по-разному: гипотеза Зельина была принята академической историографией; гипотеза Штаерман о времени возникновения государства в Риме, на наш взгляд, не породила серьезной рефлексии в свойственных ей категориях, будучи высказана слишком незадолго до гибели СССР и резкой трансформации тематики и методологии исследований; а вторая дискуссия об «азиатском способе производства» вызвала недоброжелательство сверху как попытка построить масштабную историческую концепцию, автономную от официальной, альтернативную ей и при этом марксистскую по духу и букве [58] . Однако нет сомнений, что эти построения не содержали в себе упущенных возможностей создания широкой и эффективной концепции древней истории, основанной на марксистских постулатах. Искренность и альтернативность официозу все же не помогли решить задачу, с которой в свое время, действуя в рамках официоза и с определенной корыстью, не справились деятели ГАИМКа и А. В. Мишулин.
58
В этом можно усмотреть сходство с отношением власти не только к первой дискуссии об «азиатском способе производства» на рубеже 1920-х и 1930-х гг. (см. наше прим. 5), но и к деятельности ГАИМК.
Однако именно позднесоветский период 1960–1980-х гг. породил ряд концепций, как говорится, longue duree, имеющих объяснительную силу для очень масштабных процессов древности. Пожалуй, наиболее поучительно наблюдать за построением С. Л. Утченко его концепции кризиса римского государства в I в. до н. э.: как известно, по его мнению, суть этого процесса сводилась к трансформации римской гражданской общины в государство качественно иного типа (сначала региональное, затем надрегиональное), а ключевое значение для этого имела Союзническая война – «грандиозное восстание италийского крестьянства» [59] . Со справедливостью этого построения по существу можно и, наверное, нужно согласиться; однако Утченко стремился сформулировать свой тезис в марксистских терминах и определил описанный им процесс как «социальную революцию». Препятствия к тому, чтобы счесть такое определение корректным, достаточно очевидны: в марксистской теории социальная революция – это способ преодоления конфликта между развивающимися производительными силами и отстающими от этого развития производственными отношениями [60] . С помощью серии цитат Утченко обосновал, что противоречие между свободным крестьянством и элитой в обществе Рима было двигателем его развития в несравненно большей мере, нежели противоречие между рабами и рабовладельцами [61] ; однако его построение обходит вопрос о том, какое именно преобразование производственных отношений произошло в прямом следствии Союзнической войны. Утченко не скрывал, что понимал социальную революцию шире, чем единовременное или, во всяком случае, относительно короткое явление, приводящее к полной смене способа производства [62] ; однако, если при этом не уходить от того факта, что противоречия между италиками и римским полисом были в большей мере политическими, чем экономическими, и во всяком случае не составляли классового антагонизма (а насколько мы знаем, это именно так), остается констатировать, что в его словоупотреблении термин «социальная революция» был условен и символичен. Фактически Утченко создал концепцию хотя и не альтернативную марксистской парадигме, но едва ли связную с ее категориями в их точном понимании.
59
Утченко 1965: 29–32, 132, 135–136.
60
Маркс 1959: 7.
61
Утченко 1965: 146, 154.
62
Утченко 1965: 24–29.